Последний из удэге - Александр Фадеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Милая, прелесть моя!" — едва не вскрикнул Алеша с заблестевшими глазами.
— И что же вы будете делать теперь? — спросил он.
— Что я буду делать? — Она подумала. — Вернусь на родину. Буду ловить концы оборванных нитей и связывать их в узелки.
— Вам нужна настоящая революционная партия — вот что вам нужно сейчас! — в волнении сказал Алеша, встал и несколько раз прошелся по комнате. — Вот вы изволили говорить — никто не заботился, чтобы привлечь рабочих, — продолжал он, остановившись против Цой. — Это, конечно, ошибка. Но задача не была в том, чтобы попросту привлечь их к господскому делу. Задача была — организовать рабочих так, чтобы они пошли в голове народа, — вот в чем задача. И эта задача еще стоит перед вами. Вам нужна партия рабочих и бедных крестьян. Эту партию могут и должны создать люди, подобные вам. Работа эта с виду не броская, кропотливая работа…
Алеша не докончил. Из темноты за окном донеслись один за другим три отдаленных выстрела, повторенные эхом в горах. Некоторое время постояла тишина, потом выстрелы зазвучали снова — более отдаленные и ближние. Вскоре они слились в сплошной грохот, наполнивший ночь своими однообразными и грозными звуками.
— Так вот оно как! — спокойно сказал Алеша в заключение своих мыслей о партии. — Что ж, мне придется пойти… — Он взял в углу винтовку. — Вы куда? — подозрительно спросил он, заметив, что Цой снимает с вешалки пальто.
— С вами, конечно.
Алеша, опершись на винтовку, постоял немного, скосив глаза в пол.
— Объясните-ка мне, будьте любезны, — сказал он, — зачем вам, к примеру, рисковать жизнью в этом деле? Оно глупо вообще, а в жизни вашей вовсе случайно.
— Вы же рискуете?
— К великому сожалению, это входит в прямую обязанность мою.
— Как же я-то могу не находиться сейчас там, где будут умирать наши люди? — удивленная, спросила Цой. — Что они обо мне подумают?
— Так-так! Сначала прекрасные слова об обязанности перед народом своим, а потом голову под шальную пулю. Глупо-с! — с неожиданным раздражением сказал Алеша.
— Все равно я не могу послушаться вас!
— А это мы посмотрим…
Алеша выдернул из двери ключ, выскочил за дверь и, с силой захлопнув ее, замкнул с другой стороны.
XL
Ночь была так темна, что Алеша вначале ничего не мог различить. По слуху определив, где стреляют, он побежал в ту сторону, петляя по кривым улочкам, натыкаясь на плетни, какие-то колючки и ругаясь самыми страшными словами, какие только знал. Потом его нагнала группа вооруженных корейцев, бежавших в том же направлении, и Алеша примкнул к ним.
Постепенно он стал различать фанзы, огороды и понял, что стреляют под сопками, с восточной стороны деревни. Шальные пули изредка посвистывали где-то высоко. Пока Алеша с корейцами добежали до укреплений, стрельба занялась уже и с северной стороны.
От стены отделился толстый кореец с большим «смитом» в руке, видно — начальник, и, тыча «смитом» в темноту, сердитым голосом закричал на корейцев, прибежавших с Алешей. Они, пригибаясь, гуськом засеменили куда-то влево.
— А русские партизаны где? — спросил Алеша, с трудом различая копошащиеся у темных амбразур белые фигуры корейцев.
— Русики там! — недовольно сказал начальник, приняв Алешу за отставшего партизана сучанской роты, и ткнул «смитом» вправо, вдоль стены.
Алеша побежал вправо.
Стрельба была уже не сплошной, а то стихала совсем, то вновь вспыхивала со стороны сопок, и тогда в ответ гремели выстрелы по линии стены. Не обращая внимания на пули, которые, как занималась стрельба, со свистом проносились над ним, и досадуя на то, что не может принять руководящего участия во всем, что здесь происходит, Алеша миновал линию укреплений, снова попетлял где-то среди фанз и выбежал к другим укреплениям. Здесь кто-то схватил его за шиворот, закричал: "Я покажу тебе бегать тут!" — и громко обматерил его.
— Ну, слава богу! — тяжело дыша, радостно сказал Алеша.
— Фу-ты! Да это товарищ Чуркин! — смущенно сказал Никишин.
— Я как раз к вам бежал, — придерживая рукой колотящееся сердце, говорил Алеша. — Что здесь происходит?
— А ничего не происходит, патроны на г… переводим! — с досадой сказал Никишин.
— Стало быть, мне и здесь делать нечего?
— Совсем, можно сказать, нечего, — покорно согласился Никишин.
— Подумать только, на что силы и время тратим! — с яростью сказал Алеша.
— Уж верно что, — ребята и то жалуются. Главное дело, у этих корейцев пища без соли…
— Тьфу, ерунда какая! Помоги мне хоть председателя найти.
Невидимые хунхузы под сопкой снова начали стрелять. Кое-кто из партизан стал было отвечать.
— Кто там пуляет? — закричал Никишин. — Пущай они сами пуляют, ну их к чертовой матери…
Сопровождаемый связным, Алеша пошел в обратном направлении и левее того пункта, где командовал толстый кореец, нашел Сергея Пак. С ним была и Цой.
— Так-так, в окно прыгать, как девчонка… Видать, вы и у себя, в Корее, так революцию делали, — тоненько сказал Алеша.
Он был окончательно расположен к ней.
Перестрелка с хунхузами, то вспыхивая, то замолкая, длилась до утра. Как только стало светать, хунхузы ушли в неизвестном направлении, их так никто и не видел.
Алеша и Цой, эскортируемые взводом партизан, выехали в Скобеевку.
XLI
Раненый Петр лежал в доме Костенецких, в комнате, где он обычно жил вместе с Мартемьяновым.
Петр томился от вынужденного бездействия. Всякий раз Владимир Григорьевич заставал у его постели народ.
— Бо-знать, что такое! И накурили! — сердился Владимир Григорьевич. — Все вон отсюда! Вон, вон! — кричал он, указывая длинным пальцем на дверь.
Для наблюдения над Петром была приставлена сиделка — черноглазая красавица Фрося.
Она поступила работать в больницу еще до германской войны. Фрося тогда только что вышла замуж, и муж был взят на царскую службу. На войну он пошел, не успев побывать дома, а когда после двух лет войны приехал раненый, у Фроси был ребенок, которого он не имел никаких оснований считать своим.
Выгнав Фросю из дому, мужественный солдат пропьянствовал недели три и снова уехал на фронт и был убит.
Отплакав положенный срок, Фрося стала жить еще лише прежнего и родила еще двух ребят. Черноглазые, похожие на мать ребята так и перли из нее, а она все хорошела и наливалась телом. И так легко и свободно носила она по земле вдовью свою неотразимую стать, что все скобеевские бабы, и старые и молодые, понося Фросю за глаза, в глаза льстили и завидовали ей.
Фрося выказывала Петру такие знаки расположения, какие не входили в обязанности сиделки. (Он нравился ей не больше других, да таков уж был ее норов.) Но Петр, внимание которого не было направлено в эту сторону, не замечал этого, как не замечал и той откровенной неприязни, которую Фрося выказывала Лене, часто заходившей к нему.
Фрося ненавидела Лену за то, что Лена была чистая, образованная барышня, с тонкими руками, и могла, как казалось Фросе, осуждать ее жизнь, а, как все свободно и весело живущие женщины, Фрося считала свою жизнь очень несчастной. И ненавидела она Лену за то, что Лена нравилась Петру.
Петр и любил и стеснялся, когда Лена неумелыми детскими движениями поправляла ему перевязку, подушки, избегая смотреть на него, а когда он заговаривал с ней, вдруг бросала на него из-под длинных ресниц теплый недоверчивый звериный взгляд.
В ее сдержанности и в том, что она могла так смотреть на него, была для Петра особенная прелесть непонятности того духовного мира, которым жила эта девушка.
Ему приходилось так много иметь дела с жестокой, корыстной и грубой стороной жизни, что он испытывал чувство нравственного отдыха и какого-то озорного, радостного любопытства, когда у постели возникало это непонятное ему тонкое и нежное создание.
Он не предполагал, что с того самого вечера, когда его привезли раненого, все чувства и мысли Лены были сосредоточены на нем.
После того вечера, когда Лена слышала так взволновавшее ее своей красотой и правдой пение деревенских женщин, в ней точно раскрепостились ее жизненные силы. Огромный мир природы и людей предстал перед ней.
Яркие зеленели луга, сады. Пахло багульником, от которого сплошь посинели сопки. Только успела развернуться в лист черемуха, как брызнули за ней липкой глянцевитой листвой тополя, осокори. И вот уже лопнули тверденькие почки березы, потом дуба, распустились дикая яблоня, шиповник и боярка. Долго не верил в весну грецкий орех, но вдруг не выдержал, и его пышная сдвоенная листва на прямых длинных серо-зеленых ветках начала покрывать собою все; а его догоняло уже бархатное дерево, а там оживали плети и усики дикого винограда, и кишмиша, и лимонника.