Последний из удэге - Александр Фадеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторое время они лежали молча.
— И что это за идиотство такое, что наши никак с тюрьмой не свяжутся? — вдруг воскликнул Алеша, садясь на постели. — Нет, ежели уж тебе правду говорить, — сказал он проникновенным голосом, пытливо вглядываясь в Петра, — коли б не ваша военная тактика "одним махом всех побивахом" да не созывали бы вы этих съездов не вовремя, я бы, пожалуй, вас поддержал, — смущаясь от сознания, что отступает, говорил Алеша.
— Спасибо за щедрость души! — фыркнул Петр. — У, до чего занудлив стал! Иной раз хочется тебе прямо морду побить!
— Вот-вот, морду побить! Это и есть вся твоя военная тактика, — озлился Алеша. — За это тебе и наклепали под рудником.
— Что? — Петр, возмущенный, приподнялся на постели. — Ты считаешь нашу операцию…
— Спи, спи, ну тебя к черту! — торопливо сказал Алеша, ложась и натягивая на голову одеяло.
— Да если бы не наша операция под рудником, — гремел над ним Петр, — белые сейчас были бы хозяевами в долине, и мы бы с тобой не разговоры разговаривали, а оборонялись от них здесь, под Скобеевкой!
— И ладно! И оставим этот бесполезный разговор, — бубнил Алеша под одеялом.
— Всякой, знаешь ли, шутке есть предел. Когда люди погибают, этим шутить нельзя!..
Петр откинулся на подушку и замолчал.
Алеша выждал, потом высунул голову из-под одеяла. Они долго лежали в темноте, каждый чувствуя, что другой не спит.
— Как тебе кореяночка понравилась? — снова спросил Алеша.
— Хорош каплун! — усмехнулся Петр. — Придется Соне написать.
— Да я и не думал того, что ты думаешь! Я в общественном смысле спрашиваю.
— В общественном смысле она не из той породы, чтобы на оттеночках жить, — зло сказал Петр. — И я ее понимаю: чего стоит человек без металла в душе!
— Поди, того же, что и человек с металлом в голове, — ехидно сказал Алеша.
Они снова замолчали.
— А ты знаешь, что мне показалось? — зевая, сказал Алеша. — Будто дочка Костенецкого на тебя обиделась.
— Ты думаешь? — живо спросил Петр, обернувшись к нему.
— Конечно. Девочка к тебе же с перевязкой, а ты на нее как зверь.
Петр некоторое время внимательно вглядывался в Алешу, не подозревает ли тот чего-либо. Нет, Алеша не подозревал.
— Что ж поделаешь! Не всегда есть время деликатесы соблюдать, — угрюмо сказал Петр и отвернулся.
Алеша скоро уснул, а Петр долго грузно лежал, глядя в темноту перед собой. Он все вспоминал, как Лена в белой косынке стояла посреди комнаты с эмалированной коробкой под мышкой и то жалкое выражение, которое появилось на лице Лены, когда он грубо ответил ей.
Петр был недоволен собой и жалел ее.
Вопреки распространенному мнению, исходящему из того, что общественная жизнь сложнее личной, быть правдивым в личных отношениях часто труднее, чем в отношениях общественных, труднее потому, что личная жизнь есть та же общественная жизнь, но менее осмысленная.
"Почему я так поступил?" — спрашивал себя Петр. Девушка нравилась и продолжала нравиться ему. И все было естественно и просто до той ночи, когда он стал обнимать и целовать ее. А после той ночи все стало неясно и непросто, потому что он увидел свои возможные отношения с Леной глазами других людей.
Лена, бывшая сейчас "милосердной сестрой", дочерью всеми уважаемого своего доктора Костенецкого, сразу поворачивалась в глазах у мужиков как чистенькая городская барышня, путающаяся — да еще в такое время! — с председателем ревкома. И когда Петр видел Лену этими глазами, он сомневался в подлинности своих чувств к ней и жалел о том, что произошло между ними.
Сознание того, что обнимать и целовать женщину можно тогда, когда есть взаимное чувство, а если есть взаимное чувство, надо жениться, то есть образовать семью, а если это невозможно, то не надо и начинать, а если начал, то это нехорошо и надо отвечать перед женщиной, — правдивое и ясное сознание этого мучило Петра.
Самолюбие мешало ему теперь признаться в том, что грубость его была вызвана внезапностью появления Лены и смущением от присутствия других людей и боязнью того, что они могут подумать. Но он чувствовал, что поступил нехорошо, и был недоволен собой.
"Нет, это надо как-то исправить", — говорил он, мрачно глядя перед собой и с нежностью представляя себе ее глаза, тяжелую косу, продолговатые детские ладошки, даже эту эмалированную коробку, но так и не представляя себе, как это можно исправить.
XLVII
Накануне открытия корейского съезда Петр и Мария Цой проводили совещание делегатов-стариков. Домой Петр попал уже поздней ночью. Ключом, который он обычно носил с собой, чтобы не тревожить Аксиньи Наумовны, он открыл наружную дверь и, стараясь тише ступать, тяжело переваливаясь на цыпочках, прошел в столовую. Приглушенная лампа на столе освещала оставленный Аксиньей Наумовной ужин, стакан молока, прикрытый блюдцем. Петр заглянул к себе в комнату. Алеша уже спал.
В это время скрипнула дверь из кабинета Владимира Григорьевича, и шаги Лены зазвучали по коридору, — она прошла на кухню.
Несколько минут Петр постоял над холодным ужином, раздумывая. Только шаги Лены зазвучали в обратном направлении, он открыл дверь и вышел в коридор. Лена в своем коричневом сарафане, с полотенцем через плечо, испуганно отпрянула и искоса, дико, взглянула на Петра.
— Простите, — сказал он, — давно вас не видел, хотел бы поговорить с вами.
Она отвела от него взгляд, и лицо ее приняло каменное выражение.
— Хорошо, пройдемте ко мне.
Петр вслед за ней вошел в кабинет и притворил за собой дверь.
В былые времена Петру приводилось работать в этом кабинете, пропахшем табаком и книгами. Ничто как будто не изменилось в обстановке, но вся комната преобразилась. Чувствовалось, что здесь живет женщина и что эта женщина — бездомная женщина.
Лена повесила полотенце на оленьи рога над диваном, опустилась на диван, на котором лежала ее постель, приготовленная к ночи, и подобрала под себя ноги. Настольная лампа, прикрытая бумажным абажуром, освещала только середину комнаты, — в углу, где сидела Лена, было полутемно.
— Садитесь… — Лена, не глядя на Петра, указала глазами на кресло.
— Я постою. Я просто хотел проведать, как вам живется, — сказал он, чувствуя, что говорит совсем не то, что нужно.
— Спасибо.
— Давно следовало бы сделать это, — неуверенно говорил Петр. — Но… чертовски много дел. И вы так давно не заходили…
Лена молчала.
— Как идет ваша работа? — спросил он.
— Ничего, спасибо.
— Вы удовлетворены ею?
— Ничего, спасибо.
Петр стоял у письменного стола и вертел в руках пресс-папье. Что-то еще нужно было сказать.
— Простите меня, если вам неприятно это слышать, — решительно сказал Петр, — но вы не в обиде ли на меня?
— Я в обиде на вас? — Лена удивленно подняла свои широкие темные брови. — Странно даже слышать это от вас. Ведь вы олицетворяете собой целое учреждение. Разве можно обижаться на учреждение?
— Значит, правда, обиделись, — утвердительно сказал Петр и с улыбкой взглянул на нее. — Я пришел просить у вас прощения. Я, возможно, грубовато обошелся с вами в прошлый раз… — Он просил прощения не в том, в чем был виноват. — Это вышло непроизвольно в силу большой занятости, да это и вообще в моем характере. Забудьте это.
— Так вы вот о чем! — протяжно сказала Лена.
Некоторое время она, облокотившись на подушку, молча смотрела мимо Петра.
— Уж если вы заговорили об этом, — жестко сказала она, — вы действительно были грубы… как-то нарочито грубы. Точно вам хотелось показаться передо мной и перед вашими товарищами более монументальным, чем вы есть на самом деле…
Петр удивленно посмотрел на нее.
— Но ведь это же неправда! — воскликнула она. — Ведь, насколько я знаю, вы учились так же, как и все мы, смертные? Насколько я помню, вы были обременены кантами и Меркуриями коммерческого училища? Да, да!.. В детстве мне даже довелось быть свидетельницей, как вы унижались, чтобы сохранить их, эти канты и Меркурии. Вы даже заставляли унижаться свою мать, насколько я помню! — сузив глаза и не спуская их с Петра, говорила Лена.
— Что?.. Я вас не понимаю, — сказал он.
— Нет, вы не всегда были таким монументальным, таким беспощадным, как это вы недавно продемонстрировали по отношению ко мне! — не слушая его, продолжала Лена. — Как это было мужественно с вашей стороны!.. А ведь было время, когда вы сами в передней у Гиммера вымаливали, чтобы вас не лишили вашего местечка под солнцем, даже заставляли делать это вашу старую, больную мать! — говорила она звенящим голосом.
То, что она говорила, было так неожиданно и смысл того, зачем она говорит это, так не скоро дошел до Петра, что он вдруг начал оправдываться.