Слово и дело - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Балакирев прислушался к их спору и заявил громко:
— Всегда собаки из-за кости дерутся. Но впервые вижу, чтобы две кости из-за одной собаки дрались…
Вот уже и пять врагов у Балакирева — да еще какие враги!
К вечеру за все “штрафы” он в караульне десять палок получил. Потом на кухню пошел; там ему припасов от царского стола выдали. И поехал Иван Емельянович со спокойной совестью домой — семью кормить!
По дороге встретилась ему карета, а в ней княгиня Троекурова.
— Ой, — пискнула, — я вас где-то видела недавно!
— Ваша правда, — отвечал Балакирев. — Я там, где вы меня видели, частенько бываю… Нно-о, кобыла моя! Чего уставилась? Или подругу свою повстречала?
***Маслов проснулся засветло. Дунька, рябая умница, из постели дремно смотрела, как муж суетно кафтан натягивает, шпагу нацепляет. Не сыт, не мыт — в Сенат!
— Забодают тебя господа высокие, — пригорюнилась.
— Не каркай! — отвечал. — Они бодаться горазды, а у меня рогов нетути. Я рогами самого графа Бирена их бодать стану…
Вот и сегодня: бумаги важные из Смоленска получены; там, в губернии Смоленской, траву едят и колоду гнилую. А в Переславле-Рязанском купечество столь доимками выжато, что и бургомистра выбрать не могут: торговцы дома свои заколотили и разбежались. Дело ли это? Без купечества городу любому — гроб с крышкой… По дороге завернул Маслов в Тайную розыскных дел канцелярию, где седенький, сытенький Ушаков, рано восстав, уже акафисты сладкие распевал.
— Андрей Иваныч, — сказал ему Маслов, — ты Татищева шибко не рви: он отечеству большую выгоду принесть способен.
— На все воля божия, — отвечал Ушаков. — Никитич в винах, и рвать его.., не порвать! А на што он тебе сдался, прокурор?
— Надобно промыслы горные умножать, а Татищев дока в минералах. Моя бы власть, так я бы с него украденное взыскал, а инквизицию к миру б привел. Да и перечеканку монет иноземных на русский манир — кому, как не ему, доверить?
— Доверь.., козлу капусту, — ответил Ушаков. — Он тебе из этих монет скрадет еще больше… Ты, Анисим Ляксандрыч, мои дела не трогай. Хоша ты и обер-прокурор, но у меня в пытошных своих прокуроров достаточно. Што ты пришел в утрях самых и наказы мне учиняешь? Сенат, Кабинет, Коллегии — все это мирское, от меня далече. Канцелярия тайная — вроде Синода Святейшего: я охотник до душ людских! Я здесь сердца людские с огня познаю. Инквизиция государева от государства отделена, но таким побытом: нет Рима без папы римского, как нет России без “слова и дела”…
Маслов далее покатил, зубами щелкнув: так бы и рванул всех, словно волк, Ушакова и прочих… “Одначе, — размышлял дорогой, — надо хитрее быть. Эвон Волынский-то как! Его не раскусишь: улыбнется он тебе, отвернись — и враз по затылку кистенем хватит, уже не встанешь…"
— Господа высокий Сенат притащились? — спросив он у секретаря Севергина. — На сей день сколько особ будет в совещаниях?
— Трое, — отвечал Севергин, вставая покорно.
— Вот и всегда так: в Сенате трое, в Кабинете трое, и только один я за всех должен о нуждах крестьянских помышлять…
Грозны и слезливы дела доимочные: по стране теперь ехать страшно, будто Мамай войною прошел. Избы деревень заколочены, в пыли ползают нищие, пастух коровенок с десять выгонит утром в поле… Разве же это стадо? И, ничего не страшась, Маслов всюду говорил так: “Петербург, будто зверь яростный, все соки из страны высасывает. На пиры да в забаву себе. Да чтобы пыль в глаза иноземным посольствам пускать. Но Петербург — еще не Россия! Россия — это вся Россия, и мужик ее — в первую голову и есть сама Россия…” Сенаторам он дел накидал (до вечера не разберутся), а сам отбыл в Зимний дворец. И — прямо в Кабинет императрицы; Иоганн Эйхлер руки раскинул, его не пропуская.
— Нельзя, — говорил Иогашка, — там ныне дела важные…
Маслов кабинет-секретаря отшиб со словами:
— Нет дел важнее, паче мужицких — дел голодных! В Кабинет прошел, гневный, а там — все министры:
Остерман, Черкасский, Головкин; обер-прокурор начал при них такую беседу:
— И не стыдно тебе, бессовестный князь Черкасский? Доколе же ты, в тройке сей главной, будешь над мужиком глумиться?
— Николи и не бывало, — сказал Черкасский.
— Ты богат, как курфюрст Саксонский, — горячо продолжал Маслов. — Не твои ли мужики на Смоленщине кору с дерев гложут? Гляди на себя: пузо-то какое наел. Одних бриллиантов на тебе сколько.., тьма! Неужто все мало? Почто копишь? Одна у тебя дочка, так нешто приданого еще не скопил? Уймись, князь. У тебя руки богатые, а у меня — смотри — руки длинные…
Великий канцлер империи Головкин сказал:
— Уймись ты сам и не маши в Кабинете тростью.
— Не уймусь! — отвечал Маслов. — Смоленск есть земля рубежная: мужик русский в Польшу бежит. От бессовестности помещиков наших безлюдет земля русская. И мне — молчать?.. А ты, канцлер, трость мою благословлять должен, как трость патриота истинного! Я сын отечества не на словах — на деле…
Остерман, буклями парика тряхнув, пробурчал внятно:
— Анисим Александрович разговаривает с нами так, будто мы не первые персоны в России, а лишь приятели его из трактира. И Кабинет ея величества, высшую палату государства, он по привычке пьянственной, видать, с трактиром путает…
Черкасский, заручку почуяв, плюнул в лицо Маслову:
— Говорили тебе — уймись, а ты кричал. Теперь же — утрись.
Маслов плевка не вытер и закричал в гневе яростном, душу облегчающем:
— Вор ты, князь Алексей Михайлович! И погубитель ты есть российска крестьянства. Ты меня харкотиной своей не обидел, а возблагодарил. Спасибо тебе, князь! Видать, и правда я на верной дороге стою, ежели такие паршивцы, как ты, меня презирают. Вот теперь утрусь! Утрусь, но не уймусь… А тебя затрясу. Так и знай про то, грыжа старая! Пока жив — не отступлюсь…
На лестнице его нагнал Эйхлер — толстый, важный.
— Господин Маслов, — шепнул, — а я ведь все слышал.
— Хорошо ли это, персон высоких разговоры подслушивать?
— Господин Маслов, я вами.., восхищен!
— Да с чего бы это? — усмехнулся обер-прокурор. — Или вы, сударь, еще не успели мужиками обрасти? Обрастете, и вас затрясу.
— Остерман ненавистен мне, — признался Эйхлер. — Знали бы вы, как он ужасен в жадности: копит, копит, копит…
— Дам совет: обворуй его и беги! Эйхлер отступил на шаг, и нестерпимо брызнули искрами бриллианты на пряжках его нарядных башмаков.
— Напрасно, — сказал Эйхлер печально, — вы со мною так разговариваете. Ведь я могу быть вашим конфидентом… Сиречь — тайным сообщником в делах опасных.
— В конфидентах не нуждаюсь, — ответил Маслов. — Мои конфиденты — суть простонародие российско!..
Бирен сегодня прихворнул и не вставал с постели, когда вошел Штрубе де Пирмон (секретарь графа) и доложил, что явился действительный статский советник Маслов… Допустить ли его?
— Маслова, — ответил Бирен, — всегда допускать до моей особы беспрепятственно, ибо он Остермана, как и я, терпеть не может.
Выслушивая обер-прокурора о нуждах мужицких и кознях Кабинета, Бирен фантазировал. Ему нравилось, что он нашел средь русских человека не знатного, но лобастого. Маслов все время стучит, стучит, стучит… Стучит по истукану Остерману, чтобы, раскачав, повалить и расколоть его вдребезги. Именно того же издавна желал и сам Бирен…
— Ну хорошо, — сказал граф, не дослушав. — Мужики и доимки — это все.., трутти-фрутти (пустяки)! Но суть-то обид ваших, я чаю, заключена в одном человеке, имени которого мы с вами произносить не станем, ибо он — подл и коварен!
— Верно! — ответил Маслов графу. — Но этот человек забрал такую силу в Кабинете, что стоит ли впредь называть нам Кабинет Кабинетом ея величества? Не лучше ли сразу назвать его Кабинетом того человека, имени которого мы произносить не станем?..
Бирен глянул на Маслова из-под вороха жарких одеял. В спальне не было окон, и, чуть потрескивая, горели свечи в жирандолях.
— Мой друг, — сладко зевнул Бирен, — вашу доверенность к своей особе я испытал не однажды. Скажите, чего вы желаете от меня? Золота? Много ли?
— Слава богу, я сыт, — отвечал Маслов.
— Именье? — спросил Бирен, сбросив колпак с головы.
— Володею усадьбою по жене.
И вдруг Бирен вскочил — босой, в одном исподнем.
— Слушай! — крикнул. — Уж не обманываешь ли ты меня?
— Нет.
Граф вернулся в постель, с головой укрылся одеялами, и долго было тихо в опочивальне. Бирен открыл лицо — рассмеялся.
— Я придумал, — сказал он. — С сего дня ты будешь иметь доступ к ея величеству. И все, что говоришь мне, отныне можешь говорить лично императрице. А более мне мужиками не докучай…
После Маслова явился к фавориту барон Кейзерлинг.
— Допускать тоже всегда? — спросил де Пирмон.
— Не всегда… Но иногда можно.
— Ну, добрый Кейзерлинг, с чем ты пришел? Кейзерлинг сел в изголовье постели графа: