Слово и дело - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К вечеру пошли косяком — гость за гостем. Андрей Хрущов — интендант и горного дела мастер. Джон Белль де Антермони — доктор, вместе с Волынским всю Персию исколесивший, даже в Китай ездивший; привел Белль молодого врачевателя — Ваню Поганкина, из людей происхождения простого. Стали говорить, не чинясь. По себе гордый боярин, Артемий Петрович умел и ласковым быть. Он Ваню Поганкина потчевал от души, говорил так:
— Я человек карьерный, служивый. И тебе — хошь? — карьер сделаю. Ты вот естество человечье вызнал. А лошадиное — ведомо ли тебе? А ведь зверь всякой, как и человек, лечиться желает. Хочу завесть на Москве аптеку лошадиную. Да лазареты конские…
Легкой поступью в кафтане голубом, обшитом позументом и кружевом, вошел смуглый калмык — Василий Кубанец, и к уху господина своего приник доверительно.
— Не шепчи, — сказал ему Волынский. — Говори смело!
— И взяли уже, — заговорил Кубанец, с умом стол оглядывая, — типографщика славного Авраамова и живописных мастеров Никитиных, о коих Москва особливо жалеет. Памфлеты же, кои писали они противу власти духовной, ныне относят к тому же злодейству, что и “кондиции”! А в доме у Покрова на Тверской вой по ночам слышен: заперли жен и детей мастеров живописных, кормить их некому, из-под стражи не выпущают…
Кубанец вышел, а Джон Белль сказал Волынскому:
— Слишком знающ у вас раб ближний. Такие люди опасны для господ своих. К чему ваша доверенность к рабу?
— Крепок господин в рабе, и раб крепок в господине, — продуманно отвечал Волынский. — Мой Базиль — не чета прочей дворне. Мне иной час душу отвесть не с кем: вот с ним и беседую… Что головы повесили? Не бойтесь в доме моем дерзать открыто. У меня доводчиков нету. Весь я тут перед вами, страдающий сын отечества…
Еропкина в этот раз он у себя ночевать оставил.
— Ты мне нужен, — сказал. — Послушай меня… Людишек я презираю, каждого по отдельности. А вот народ, верь мне, люблю! Я патриот славный — не хуже Дмитрия Голицына буду. А людишек топтал и топтать стану далее. Коли молчат они… Не пикнут! Достичь же вершин пирамид фараонских могут лишь орлы или гады ползучие. И вот я, где ястребом, где ужом, но высот горних в государстве нашем достигну…
— И по костям людским пойдешь? — спросил Еропкин.
— Пойду, — честно отвечал Волынский, не дрогнув. — Потому что задумал я дело великое: надобно отечество спасти от скверны худой… А — как спасти? Ты знаешь?
— Нет, — отрекся Еропкин.
— А-а, и никто не знает. И взятые ныне за памфлето-писание живописцы Никитины и типографщик Авраамов — тоже не знают. У меня другой путь… Гадом или коршуном, но достигну я высот небывалых. И вот оттуда, с вершины пирамиды российской, всех Остерманов и Биренов я спихну!
— Спихнешь, — кивнул Еропкин. — И сам сверху сядешь?
Но Волынский думу тайную при себе утаил.
— Спокойной ночи, архитект, — сказал и на свечу дунул…
Среди ночи Артемия Петровича разбудили. Да столь дерзко, что Волынский руку под подушки сунул, где пистоли у него лежали. Но то был гонец государев — весь грязью дорожной заляпан.
— Белено графом Салтыковым, — сказал, — лошадей из Комиссии отпустить самых добрых. Ехать мне в Тулу!
— А что там.., в Туле-то? — зевнул Волынский.
— Воевода тамошний белого кречета видел. И ея величество, государыня наша, приказала ехать и того кречета имать скорее.
— Ну-ну, — сказал Волынский. — Имай, имай…
***— Имай яво.., имай!
Офицер флота был мал, но строен. Запомнилось сыщикам только одно: брови густые, черные. Шпагу выхватив, срезал лейтенант сразу пять свечей в шандале, и загасло — темно, мрак.
Сыскные людишки — за ним по лестнице.
— Мы тебя знаем.., не уйдешь, — кричали. — Мы все про тебя знаем: ты флота лейтенант и брови у тебя черные!
Это было в летнюю ночь, но она не была белой. Только штаны у офицера белели в потемках. Он улепетывал к воде, словно гусь к родимой стихии. А там — корабли с пушками:
"Эсперанс”, “Митау”, “Арондель”, “Бриллиант” и прочие. И офицер этот скрылся.
Сыскные людишки воды боялись — бегали лишь по берегу…
Дошло это до Ушакова, и великий инквизитор повелел:
— Не уйдет! Флота лейтенант да брови черные.., по тем знакам найти его можно! Вестимо, злодей тот флотский на кораблях затаился. А посему на фрегатах “Эсперанс”, “Митау”, “Арондель” и “Бриллиант” сечь команду через пятого на шестого, пока не выдадут затейщика слов мятежных…
И, таково распорядясь, Андрей Иванович опять заснул. Но зато разбудили Федора Ивановича Соймонова — пришел к нему француз Пьер Дефремери, командир фрегата “Митау”.
— Федор Иваныч, — нашептал капитан, — там через пятого на шестого матросов секут. А ищут лейтенанта Митьку Овцына, который спьяна или в сердцах худые слова на Бирена сказывал…
— Где Овцын? — спросил Соймонов, вскакивая.
— Я его в твиндеке за бочками с порохом спрятал. А туда со свечами и фонарями входить не положено, ибо фрегат под облака взлетит, и сыщиков я уже взрывом корабля застращал.
— Едем, Петруша! — Сборы недолгие, флотские, поехали…
Первым делом Соймонов, распалясь, стал вышибать с флотилии сыщиков и катов.
— Прочь! — бушевал Соймонов. — Здесь флот ея императорского величества, а не застенок ея величества…
Ванька Топильский, секретарь Тайной канцелярии (вор и кат непотребный), даже обалдел от такой дерзости.
— А кто вы есть, сударь? — спрашивал.
— Я есть шаухтбенахт! Я есть адмиралтейств-коллегий прокурор! Я есть флота обер-штеркригскомиссар… А ты откель взялся?
Выгнал всех. Потом спустился по трапу в темный твиндек, где укрылся от розыска и пыток молодой офицер.
— Митенька-а, — позвал его Соймонов во мрак, — не бойся, это я , прокурор твой!
А в каюте Соймонов внушал Овцыну по-отечески:
— С такими-то бровями.., эх, пропадешь ты, Митька! Или от Ушакова или от девок румяных, но пощады себе не жди. Время нехорошее. Науке же российской не стоять на месте — плыть и далее… Штурман ты славный, так я тебя в Камчатскую экспедицию к Витусу Берингу запрячу. И там, себя трудами прославляя, ты убежишь от инквизиции лютой. И девки сибирские, чать, не соблазнят тебя…
До поры до времени, пока не забылась эта история, Пьер Дефремери, француз отчаянный, укрывал Митеньку в салоне своего фрегата. Лейтенант Овцын, скучая, присаживался за клавесин:
Я пойду в сады, в винограды,
Но сыщу ль где сердцу отрады?..
Это был модный романс сочинения Егорки Столетова.
Глава 14
Кабан так и пер на ея величество — на матку, на государыню.
Харя у него — в пене бешеной, клыки — как ножики, глазки маленькие, желтым гноем заплывшие. Его лишь вчера под Лугой егеря поймали и вот привезли императрицу потешить. Анна Иоанновна, в красной кофте, стояла нерушимо, как ландскнехт. Приклад мушкета вдавила в жирное плечо. С писком разлетелись по кустам фрейлины. Хру-хру-хру.., и! и! и! — кричал кабан, наступая стремительно. Анна Иоанновна не ушла — выстояла. И кабана того наповал убила.
— Тащите на кухни! — велела потом, и тут стали подходить придворные, поздравляя ее; а Данила Шумахер побежал в Академию наук, чтобы успеть к завтрему напечатать в “Ведомостях” о том, что “ея величество изрядно изволили тешиться, из собственных ручек кабана дикого застрелив со всем благополучием…"
Дворцы, Зимний и Летний, трещали. Из окон их, словно с бастионов, вылетали пули и стрелы, разя все живое. Иногда для потехи стреляли в народ. Правда, не пулями — чай, душеньки-то христианские (убивать их жалко). Палили в толпу ракетами, и было много обожженных, порохом изувеченных, и были разные калеки… От этих ракет потешных уже два раза горела Академия наук. Со дня на день ждать было можно, что Академию совсем спалят…
Анна Иоанновна велела Остерману издать указ:
— Чтоб никто не смел под моей резиденцией охоту иметь! Зайцев чтоб на сотню верст округ никто не бил. А куропаток — на двести верст не трогать. Моя охота — царская: кажинная птичка мне на забаву порхает. И убью ее всласть!
Но никак не могла приучить к охоте свою племянницу — А ты чего зверье не убиваешь? — спрашивала.
— Жалко, тетенька… — отвечала Анна Леопольдовна.
— Эва! С чего жалеть-то? Полные леса дичи разной…
Грызла ее тоска. И подозрительность. Озиралась. От тоски этой шутовство лечило. Приживалок забавных немало уже скопилось. Анна Федоровна Юшкова (лейб-стригунья) при дворе матерным речам научилась, чем очень потешала царицу. В говоруньях были две княжны — Щербатова да Вяземская, они без конца языками трещали. Судомойка Маргарита Монахина была весела и сказки разные сказывала. Драгунские женки — Михайловна и Руднева — здорово пятки чесать умели. Дарьюшка-безручка — любимица Анны Иоанновны: девица эта без рук родилась, все умела зубами делать, и за то ее жаловали. А в покоях царицы летали ученые скворцы, прыгали мартышки… И пели за стеной фрейлины голосами осипшими!