Избранное. Фреска. Лань. Улица Каталин. Романы. - Магда Сабо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если они замечали, что ее клонит ко сну, то отправлялись за ней в сад. Она устраивалась в тени парапета, причем никогда не садилась на скамью, только на голую землю, так и дремала под душистой листвой кустарника, откуда ее приходилось под руки отводить домой. Свекровь смотрела ей вслед с любовью и любопытством, ведь Бланку нельзя было не любить, такая она была послушная и непохожая на тех, кого старуха знала; Бланка оказывала старухе больше уважения, чем другие благородные девицы, жившие на острове. У Бланки не было насчет жизни никаких новомодных мыслей; если окружающим не нравилось, чтоб она выходила, она никуда и не выходила, сидела дома. За всю свою жизнь старая женщина ни разу не встретила среди своих соотечественниц столь утонченной дамы, как ее невестка, — ведь она ни разу не выполнила ни одной разумной работы и, по всей видимости, по ней не скучала, и при этом в своей естественности и неиспорченности была от рождения предназначена только повиноваться и любить. Старуху тревожило лишь то, что Бланка все еще не подарила ей внуков, однако она надеялась, что рано или поздно та доставит ей эту радость; ведь не так уж давно она и замужем. Потому все и терпели ночные странности Бланки, а муж ее, хоть и чувствовал, что приносит большую жертву, летом, как правило, отказывался спать с нею. И если все же не мог иногда воздержаться, от объятий млел и слабел, мгновенно засыпал и никогда не знал, что у задремавшей было Бланки после этого сразу пропадает сон; вместо того чтобы наконец по-настоящему расслабиться, она лежит в тоске с открытыми глазами, потом выходит в ванную и стоит под душем, пока не застучат от холода зубы. Собственно говоря, когда муж сжимал ее в объятиях, Бланку занимали совсем иные мысли, чем ее мужа, благоговейно предававшегося страсти, — она думала о том, какой обильный пот покрывает их тела и как странно чмокает кожа. Ничего другого она не чувствовала, лишь то, что очень жарко; как бы ни шумели вверху вентиляторы и сколько бы она ни пила, все напрасно, облегчение давала лишь неподвижность, полная неподвижность, и не в постели, а в саду, когда сидишь, сжавшись за парапетом, и морской ветер обвевает тело.
Конечно, днем, даже среди лета, было легче. Днем она либо спала после скверно проведенной ночи, либо, если лежать не хотелось, спускалась к морю и долго плавала. В этом климате трудно было привыкнуть к тому, что жара не прекращается даже ночью, и после мучительных часов бессонницы в сознании вновь рождались картины, которые она сперва не хотела видеть и только тогда оставила попытки рассеять, когда поняла, что чем усерднее она их гонит, тем упорнее они мучают ее. Впрочем, если бы она не была столь послушной и не заслуживала такой любви, и если бы на этом острове, где когда-то родились и жили боги, не случалось множества других странных вещей, ее судьба, возможно, сложилась бы еще труднее, но муж очень привязался к ней, и благодаря симпатиям свекрови ее положение в доме было абсолютно прочным. Свекровь, быть может, любила Бланку, даже больше, чем муж, и это, возможно, еще сильнее поражало посторонних, так как Бланка хотя и позволяла, словно ребенок, помыкать собой, всех слушалась, одевалась по желанию старухи в платье, приличное для церкви, для визита или приема гостей, и даже перешла в их веру, тем не менее оставалась среди них совершенно чужой. Это не имело значения, они принимали ее и такой. Бланка прелесть как походила на тех приезжавших издалека женщин, которые одни могли привлечь внимание сына старухи, потому что того, к несчастью, никогда не тянуло к женщинам своего народа. Но старуха хорошо знала, что эти чужие женщины, которые приезжают на яхтах, держат собак прямо в каютах, много пьют и сорят деньгами, — только посмеялись бы над ее обычаями и над ней самой, стали бы перечить ей на каждом шагу, настраивать против нее сына, и она потому лишь приняла Бланку, такую же белокурую и длинноногую, как и другие, издалека приезжавшие светловолосые женщины, что у той не было ни родины, ни денег, ни дерзости; всем она пришлась по душе — и сыну ее, который стал обладателем желанной экзотики, и ей самой, заполучившей такую невестку, такую беспрекословную служанку.
Вокруг их дома стояли на страже пальмы, лавры, мирты, старые олеандры, а в маленьких горшках из майолики, расставленных возле входной лестницы, внутри открытой, не имевшей дверей гостиной и по всему внутреннему саду, скрытому за зданием, содержались карликовые кустарники. Старуху забавляло, что на родине Бланки коллекцию кактусов держат в самом доме, что растенья эти там совсем крохотные, муж Бланки вырезал ее имя на одном из кактусов, вымахавшем в раскидистое дерево — пусть и здесь этот кактус принадлежит ей; всем было смешно слышать, что на ее родине олеандр с приближением зимы вносят в дом, чтобы он не замерз. Бланка часто останавливалась возле своего кактуса, вырезала на его толстых, мясистых листьях какие-то слова. Ни муж, ни старуха не понимали надписей, сделанных на чужом языке, хотя и могли прочесть их, зная латинские буквы. Когда они спрашивали, что же она, собственно, пишет, она отвечала: имена. Это они тоже ценили, радовались, что она предана своим родным и не забывает их, а когда на острове справляли день поминовения усопших, Бланке тоже давали пучок тонких как паутинка поминальных свечей, чтобы она, по обычаю островитян, могла принести жертву на своем собственном алтаре. Удивлялись, как много она зажигает свечей, как много, должно быть, у нее умерших близких и как много времени проводит она пред алтарем; все это тоже нравилось ее свекрови, которая думала, что, когда ее самой не станет, память ее Бланка будет чтить так же усердно.
Когда Бланка — это случалось очень редко — проявляла самостоятельность, старуха не испытывала радости, но прощала ей и это. Порою среди зимы Бланка бывала непривычно оживленной, и, если муж находился на заседании суда или в своей городской конторе, домашним оставалось только удивляться ее причуде, и даже слуги мужа в такие моменты входили в дом на цыпочках, крадучись и выжидали, прячась за колоннами. Считалось неприличным, что она садится за письменное бюро мужа, и старуха запрещала слугам выдавать эту тайну кому бы то ни было. На полке, висевшей над письменным столом, белел бюст свекра Бланки, под ним она и присаживалась в такие дни, разбрасывала перед собой мужнины судебные документы, в которых не понимала ни слова, брала листы бумаги, покрывала каракулями и разглядывала их, забыв обо всем. Генриэтта, приезжавшая на остров, знала, что Бланке бюст ее свекра представлялся Цицероном, и что сама Бланка в такой момент уже не Бланка, а старый Элекеш, она воображает, будто находится дома и исправляет школьные сочинения. Генриэтта могла прочесть и то, что написано на стоявшем во дворе кактусе, — это были имена их всех, в том числе и ее собственное, и по числу свечей стоявших на поминальном алтаре, она видела, что Бланка зажигала свечи не только в память о них, но и о майоре, и о всех тех, кого покинула, в том числе и в память о Темеш.
Генриэтта много времени провела возле нее, ей было любопытно, кто из них и каким образом запечатлелся в душе Бланки, как она играет в их тени среди кушеток с бронзовыми ножками и низких кресел, где одна только комната мужа выглядела привычно, но как раз сюда-то женщинам и неприлично входить. Если Бланка появлялась на кухне, где ей тоже было не место, прислуга следила за ее хлопотами с благоговением. Готовить она умела превосходно, как все девушки, учившиеся у Темеш, только дома ей было лень, да и здесь об этом вспоминалось лишь тогда, когда возникало желание окунуться в прошлое, почувствовать возле себя Темеш. О Темеш ей тотчас напоминал вкус домашней еды, хотя то, что Бланка готовила здесь, кроме нее самой, никто не мог есть, — отведав, тарелку тотчас отодвигали прочь, жалуясь на слишком крепкие специи, от которых, стоит лишь попробовать, непременно заболит желудок. Чаще всего Бланка выбирала для себя роль госпожи Элекеш и принималась шить подушки, бесформенные и неуклюжие, их отдавали слугам, но те не знали, что с ними делать, ведь на острове не было принято, садясь, подкладывать под себя мягкое на раскаленные зноем сиденья, поэтому они вежливо убирали подушки подальше, но прежде подолгу рассматривали странные изображения, вышитые Бланкой. Разглядывали колодец с журавлем, дивясь, что бы это значило, рассматривали набросанный по памяти Цепной мост, который у Бланки был тоже вышит синими нитками. В изображении они не поняли ровно ничего, различили только львов, потому что на острове когда-то жил бог с львиной мордой, и поэтому решили, что Цепной мост — что-то вроде магического знака.
Когда она вышагивала взад-вперед, старательно выпрямляя спину, напряженно отводя назад плечи и едва сгибая в коленях ноги, — будто проглотила аршин, — новые родственники следили за нею с любопытством, они ведь имели весьма смутное представление о той стране, которую оставила Бланка. Да и откуда им было знать, какая походка отличала там в свое время бравых офицеров? Бланка выучилась играть на местных инструментах; если приходили гости и свекрови хотелось похвастаться перед другими старухами своей послушной, кроткой невесткой, — ведь на острове молодые женщины почти совсем потеряли стыд, переняли в одежде дурные нравы далекой столицы и дерзко высмеивали старших, — то Бланка была готова выступить и в этой роли. Шумные рукоплескания были ей неизменной наградой за игру на дудке, на которой она исполняла самые странные на свете мелодии, как раз те, которым она выучилась у госпожи Хельд, любившей исполнять на фортепьяно пятиладовые песни. В такие моменты Генриэтта только слушала, сидя в пахнувшей ладаном и ярко освещенной приемной, куда слуги то и дело вносили кофе и прохладительные напитки, и у нее возникало чувство, что здесь присутствие ее матери было реальней, чем там, где та на самом деле пребывает: в этой звонкой, скачущей детской песенке словно бы эхом отзывались стены дома на улице Каталин. И отца своего она тоже узнавала иногда благодаря Бланке: дело в том, что у мужа Бланки, учившегося в Парижском университете, была прекрасная библиотека, он собирал произведения иностранных авторов, и на острове Бланка вдруг набросилась на книги. «Почему ты никогда не читаешь настоящую литературу?» — спрашивал, бывало, у Бланки Хельд, когда та была еще девочкой, и предлагал ей почитать классиков. Бланка со смехом убегала, крича в ответ, что ей это скучно, неинтересно. Элекешу было стыдно за нее: девочка не поддается воспитанию, в доме у них никто, кроме него, не читает, только Ирэн. Теперь перед Бланкой постоянно лежал французский перевод какой-нибудь из любимых книг отца, и Генриэтте казалось, что Хельд, сидя среди полок с классиками, улыбается и одобрительно кивает головой; Генриэтта снова видела, как он достает с полки книгу и кладет ее на стол. Сама Бланка поддерживала порядок и среди книг. Когда-то в книжных шкафах у отца Генриэтты книги выстраивались в такой же очередности, в какой стояли теперь классики на полках у Бланки.