Война - Кирилл Левин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На дне окопа сидит на корточках солдат. Наши солдаты его вытаскивают. По всей линии окопов лежат и сидят мертвые солдаты.
Среди убитых много совсем молодых, очевидно, недавно присланных новобранцев. У них безбородые и безусые лица, тонкие шеи и гладкая кожа.
Нам приказывают рыть могилы. На полянах намечают места, и мы начинаем в трех пунктах копать ямы. Потом приказ отменяют. Нет времени. Нужно к сроку прийти к назначенному месту. Мы собираем тела в одно место и кладем их в ряды. Уже выложены семь рядов по пятьдесят человек, но в окопах и возле них лежат еще не подобранные. В стороне от больших рядов лежат четыре офицера: подполковник, поручик и два прапорщика…
Полк собирается, стягивается и двигается дальше.
Заходит солнце, и лес окрашивается в ярко-красный, багряный цвет. Стволы деревьев и зелень объяты ярким пламенем сверкающего золота. Затем опускаются синие сумерки, сразу превращаясь в черную тьму.
По лесу идем в густой темноте гуськом, держа один другого за шинель. Таких цепей справа и слева много. Говорят, что неприятель близко, слева от нас. Надо пройти бесшумно. Мы идем почти в полной тишине. Разговоры умолкли, котелки подвязаны, винтовки на ремне. Погасли огоньки папирос. Все цепи вдруг останавливаются.
По рядам проносятся шепот и шиканье:
— Тише… тише… шшш… шшш…
В наступившей тишине ясно слышно глухое движение обоза на мощеной дороге. Потом доносятся топот многочисленных шагов и обрывки немецкой речи. Отдельные слова долетают совершенно ясно.
Мы боимся шелохнуться или произнести даже топотом пару слов. Движение на шоссе продолжается долго. Нервное напряжение проходит. Мы быстро привыкаем к близости неприятеля и стоим спокойно, будто уступаем дорогу нашим частям. Стоя у деревьев, многие дремлют. Ноги затекают, но мы неподвижны.
Постепенно голоса затихают, топот больше не доносится, и слышно только далекое ржание лошадей. Понемногу стихают и эти звуки.
Стоим еще некоторое время и идем дальше. Даже серая шинель Родина, которую я держу за хлястик, сливается с темнотой ночи. Мы спотыкаемся, натыкаемся на соседей, налетаем на деревья и ругаем друг друга.
Это странное движение вперед в непроницаемом мраке, с широко раскрытыми, ничего не видящими глазами, мучительно утомляет.
И вдруг удар, падение, сумасшедшая боль в ноге. Я влетаю в маленькую яму. Одна нога остается наверху, другая, неся на себе всю тяжесть тела, падает на дно. Ступня подворачивается, и я всем весом обрушиваюсь на нее. Острая боль доходит до сердца и сжимает его, обливая ледяным холодом…
Цепь сразу обрывается и движется дальше без меня. Я что-то кричу. Но меня не видят. Люди боятся потерять друг друга и не останавливаются. Я не могу встать. Страшная боль не дает шевельнуться. Чтобы подняться, надо упереться больной ногой. Напрягая все силы, отложив в сторону винтовку, упираюсь обеими руками и вылезаю, но идти дальше не могу. Цепи проходят мимо меня. Это уже чужие роты. Я никого не знаю. На фамилии никто не откликается. Но идти надо. Понемногу, опираясь на винтовку и волоча за собой ногу, я, с трудом перетаскивая ее через коряги, плетусь за цепями.
Всю ночь до утра мы идем лесом. Потом, пройдя несколько верст полем, входим в деревню. Нахожу свой батальон. В большой халупе собрались все старые знакомые: Былин, Родин, Артамонов, Гончаров, Чайка. Несколько человек пытаются снять сапог с моей больной ноги, но это причиняет мне только жестокую боль. Приходится сапог разрезать от верхнего края голенища до задника.
Ступня совершенно потеряла свою форму. Она превратилась в распухшую массу с синей, натянутой и блестящей кожей. Опухоль, начинаясь у пальцев, кончалась выше щиколотки.
Мы не успеваем полежать и получаса, как нас поднимает тревога:
— Поднимайся, стройсь!
Это невозможно. Люди не могут подняться. Мы много суток не знаем отдыха. Мы десятки часов шли без передышки. Ночь напролет мы боролись с темнотой, тяжелой дорогой, канавами и пнями. У нас разбиты ноги и болит все тело. Мы голодны. Нам нужен отдых.
— Поднимайсь! Становись!
Я кладу свой разрезанный сапог в вещевой мешок, ногу обматываю тряпками и веревками и, опираясь обеими руками на винтовку, выхожу. Чайка посылает Былина к врачу с запиской. Просит взять меня в линейку или двуколку. Но мест нет. Класть некуда. Все забито больными и ранеными.
Полк движется дальше.
Лица землисто-серые от усталости и грязи. Тусклые и безжизненные глаза ушли глубоко в орбиты. Губы потемнели. Ноги едва передвигаются.
Иду, тяжело ступая, медленно опуская больную ногу и тяжело дыша. Тряпки на ноге лохматятся, разматываются, и я часто останавливаюсь, чтобы их завязать. Чтобы не отстать от своей части, напрягаю последние силы, но скоро окончательно устаю и сажусь на землю.
За полком тянутся кухни, двуколки, лазарет. Знакомый фельдшер устраивает меня на двуколке. Здесь сидят еще двое больных. Втроем тесно и неудобно. Нас трясет и швыряет.
Проезжаем мимо железнодорожной станции. Станционные постройки разрушены, деревья у садика расщеплены и свалены. Телеграфные столбы наклонились и опутаны оборванной проволокой. Платформа разбита в завалена кирпичом, камнем и штукатуркой. На путях — искромсанные остатки товарных вагонов, валяются груды обломков, обгорелых шпал и изогнутых рельсов…
В стороне от станции стоит несколько санитарных линеек. Всех больных и раненых перегружают в линейки. Меня также отправляют. Я и рад уйти в лазарет, и жаль мне своих приятелей. Фельдшер сердится:
— Ложись, ложись скорей! Держи ногу выше! У тебя такое растяжение сухожилий — дай бог через пару недель подняться. Хорошо еще будет, если кость не треснула.
После двухдневного пребывания в полевом госпитале я попадаю в запасный, находящийся в маленьком городишке и помещающийся в здании гимназии. Запах разлагающегося мяса, гноя, экскрементов, мочи, застоявшейся крови и желудочных газов схватывает за горло… Хромая, бегу назад в коридор и почти скатываюсь с лестницы. Во дворе легко и свободно дышится. Нет, я не вернусь в палаты!
Прибегает сестра. Она сердито кричит:
— Ты с ума сошел! Куда ты убежал?
— Сестрица, не пойду туда. Там, действительно, с ума сойти можно. Там невыносимая вонь. Не могу… Меня тошнит…
— Вы вольноопределяющийся?
— Так точно…
— Идемте, я вас устрою в чистой палате.
Я иду за ней. Как бы мне не влипнуть в неприятность. Зачем я согласился быть вольноопределяющимся?
Но это меня спасает. Возле перевязочной — крохотная комнатка. В ней койка, заваленная бельем, ватой и марлей. Эту комнату освобождают и предоставляют мне. Комнатка на отшибе. Я здесь один. Меня стригут, ведут в ванную, и через час я лежу в чистом белье, на свежей постели.
Спасибо сестре! Она — хороший человек. И уважает вольноопределяющихся. Однако санитарка, которая мыла меня в ванне, смотрит на это иначе. Хрипловатым контральто она ворчит:
— Да уж ладно! Чиво говорить. К кому добрая, а к кому и нет. Тожи андил небесный!
Мне строго велено лежать спокойно и не сходить, с постели, но через несколько дней я понемногу начинаю сползать. Иду, опираясь на костыль, в соседнюю палату.
Удушливый запах йодоформа и карболки смешался с терпким запахом грязного белья, прокисшего пота, нечистого тела и гнилой соломы матрацев.
У самой двери лежит проснувшийся только что после хлороформа. Его рвет остатками пищи, потом желчью и кровью. Запах кислой отрыжки и рвоты заполняет весь угол. К нему невозможно подойти и помочь ему. Синее лицо и почерневшие губы покрыты потом. Мучительные позывы к рвоте сводят лицо его и шею судорогой. Веки закрытых глаз зловеще чернеют, как дыры черепных глазниц… Глаза, виски и щеки глубоко провалились, и подбородок острым концом торчит вперед… Слабым голосом он натужно и напряженно стонет.
Меня кто-то окликает из угла большой палаты:
— Кацо, иды ко мнэ!
На постели, ровно вытянув ноги, лежит неподвижно молодой брюнет. Его бледность оттеняется жгучей чернотой растительности и глаз. Он быстро и нетерпеливо расспрашивает меня обо всем, что касается меня, и, боясь, что я скоро уйду, просит:
— Садысь, давай мне твой кастыл!
Он тяжело ранен в ногу, потерял много крови и смертельно боится ампутации. Он жалуется, как ребенок, наивно и трогательно:
— Как я буду без нога? Нельзя жить без нога…
Но ему не дают много говорить — его зовут на перевязку. Он пугается и начинает громко плакать.
— Сестрыса дорогой, не нада… не нада, сестрыса…
Сестра его убеждает, что сегодня не будет так больно, как вчера; что перевязывать надо обязательно каждый день, иначе начнется гангрена, и надо будет ампутировать ногу.
Это его пугает. Он умолкает. Его укладывают на носилки и уносят в перевязочную.