Война - Кирилл Левин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В компании хохот.
Этот анекдот, построенный на совершенно невероятном эпизоде, рассказывается уже сотни лет и основан на том, что евреи, будучи рассеяны по всему земному шару, служат в разных армиях.
Смех прерывает дежурная сестра. Прибыла новая партия раненых.
Их вносят на носилках одного за другим в приемный покой и оттуда разносят по палатам. Многих нужно срочно оперировать. Многие без сознания. Раны у доставленных покрыты бинтами, намотанными горой. Бинты промокают, и сквозь них сочится кровь.
В палатах больше нет мест, и раненых кладут в коридорах на пол. Пленные оставлены напоследок. К ним не подходят. Раненые заполняют все лестницы, коридоры и двор.
Простреленные груди, развороченные животы, проколотые горла, оторванные челюсти, раздробленные кости, разбитые черепа, выбитые глаза и тяжелые контузии всего организма…
Из всех палат несутся стон, крик и плач. Больные в бреду разговаривают и ругаются.
Пленные просят воды. Приношу кувшин с водой и кружку. Они жадно пьют и просят еще.
Красивый светло-русый немец тихим, едва слышным голосом зовет сестру. Он повернул лицо, бледное, с огромными серыми глазами, и смотрит на сестру:
— Schwester, ich kann nicht Urin lassen.
Голос его так слаб, что едва слышно. Я передаю его слова сестре. Сестра пробегает дальше:
— Ладно, потом катетер принесу.
У одного немца лица совсем не видно. Оно все забинтовано. Сквозь оставленные в бинте дырочки темнеют глаза. У него оторвана челюсть. Как он будет жить? Как будет есть и говорить?
Издали он похож на снежную бабу, одетую в солдатский мундир.
В операционной и перевязочной работа не прекращается всю ночь.
Уже наступает рассвет. Нежный рассвет теплого, почти летнего дня. В палатах и коридорах серый сумрак. Тихо спускаюсь во двор. Глаза воспалены. Я устал от бессонной ночи, духоты, вони, йодоформа.
Как прекрасно во дворе и в саду! Свежая светлая зелень сада, покрытая еще ночной росой, блестит и розовеет, озаренная ярко-красным солнцем.
От сада несет спасительной свежестью цветов и влажной земли. Воробьи подняли ребячий шум и гомон, тучами перелетая с места на место.
Как хорошо! Жадно и глубоко втягиваю прохладный, насыщенный весенней радостью воздух.
Солнце поднимается выше, зелень становится светлей, и воздух насыщается теплом. Сижу на скамье, согреваемый солнцем, убаюканный радостью весеннего утра, шелестом листвы и птичьей музыкой…
Как хорошо!
Но надо вернуться в палату. Сегодня ухожу из госпиталя обратно на фронт.
Я прощаюсь со своими новыми знакомыми.
Многих уже нет. Одни умерли, других отправили дальше. Коридзе умер. Раненый осколком под лопатку — умер. Молодой солдатик, раненый в грудь, три дня назад диктовавший мне письмо к матери, — умер. Еще многие умерли… Вчера, третьего дня говорили, диктовали письма, плакали, мечтали о доме. Сегодня их нет…
В палате тихо. Я сижу на койке Каплана, о котором так весело рассказывал венеролог. Каплан ранен не только в спину, но и в живот. По его иссиня-желтому, ввалившемуся у висков, под скулами и у глаз лицу проходят черные тени близкой смерти. Серые губы пересохли. Тонкий нос обострился и пожелтел. Каплан часто и поверхностно дышит, полуоткрыв неподвижный рот… Холодными и влажными руками он держит мою руку.
Лицо его морщится в гримасу плача, но мышцы полупарализованы и непослушны. Плакать он уже не может… Только две маленькие капельки выжимаются в углах его глаз.
На соседней койке — гангрена легких. И при каждом выдохе из груди больного вырывается струя невыносимой вони, отравляющей всю палату. Вблизи сидеть совсем невозможно.
Глаза раненого закрыты. Грудь часто поднимается. На шее бьется синяя жилка. Лицо застыло.
На последней койке контуженный. Он крепко привязан простынями к ножкам койки, но под простынями тело ходит волнами от внутренних судорог. Тело содрогается, у живота вздымается гора и откатывается к груди, как будто внутри движется что-то живое, не находя себе выхода…
Нас, несколько человек, отправляют в штаб корпуса. Я хочу попасть в свой полк. Утром мы строимся во дворе госпиталя, нам вручают документы, и мы уходим. Сестры нас провожают до ворот.
Я опять в своем полку.
В шестнадцатой роте ничего не изменилось. Те же люди, те же рваные шинели, обросшие грязные лица, усталые глаза. Чайка заметно обрюзг, пожелтел, посерел. Он уже подполковник, но его это не радует. А давно ли он мечтал дослужиться до штаб-офицерского чина и выйти в отставку, чтобы заняться живописью? На гладких защитных погонах проведены химическим карандашом две полоски и нарисованы три звездочки.
Наша армия отступает. За последние месяцы отданы большие и малые города, целые уезды и губернии. Атаки немцев обрушиваются с неслыханной силой и жестокостью. На маленькие участки нагоняют сотни пулеметов, орудий, танков, аэропланов.
Мы чувствуем превосходство неприятеля.
Солдаты никогда не знают, что делается за пределами их роты. Они не имеют представления не только о том, что творится на фронте, но даже в пределах бригады и полка. Часто свою неудачу принимают за победу, и наоборот.
Но теперь все знают, что армии отступают.
Солдаты уже научились ненавидеть тыл и тыловое начальство.
— Воевать посылают, а обуть не во что. Сами-то, небось, сапоги с гармошкой носят. А тута на сырой земли босиком сиди.
— И зачем только воюем? Все равно толку никакого… Не устоять нам теперь против немца, ни за что не устоять. Он прет самосильно, а у нас — снарядов нет, сапог нет, жратвы нет… одним словом — ни хрена нет.
— Ну и отступаем понемногу. Все назад и назад. Так, гляди, и до дому докатимся.
— Докатишься, пожалуй. До могилы. А ежели домой — не иначе как обрубком.
— Раньше с голоду подохнешь, или вши заедят…
— А то лихорадка затрясет.
— Одним словом — выбирай, что те больше по ндраву.
— Немцы не зря прут самосильно. У них морды — што у твово кабана. В вещевых мешках и сыр, и колбаса, и щиколад.
— И што за народ такой — хрен его знает! Сами такие умные, или начальство ученое, или царь вроде Наполеона? Один ведь — противу всего света.
— Ну, не один. Им австрияк помогает. Опять же — турок…
— Ну, турок… Так только, меж ногами путается. Какой из его вояка! Лахудра… У его нос длинный — сует куда не надо.
— Сует, не сует, а немцу от него помощь большая. Сколь народу на тот фронт напихано. А могли бы сюда послать.
— А кухни-то, пока што, не едут. Опять жрать не привезут.
— Который день на одном аржаном сидим. Сволочь поганая, сука нестроевая, где они с кухнями путаются!?
— Надо до батальонного идти. Пускай звонит в штаб — почему народ не кормят. Голодный не навоюешься…
— Не накормят, сами пойдем кухни искать. Пущай пока штаб здеся повоюет…
— Пойдешь, пожалуй. Сдохнешь тут, а никуда не пойдешь.
Былин, веселый, живой Былин, крепко сдал. Постарел, увял, оброс и как-то обмяк, опустился. Он мне рассказывает, как доставили сюда подарки.
— Я здесь вспоминал тебя. Вот бы тебе побалакать с ими. Таки дамочки — абрикосы… Приперли нам махорки, подметок, белья и теплых подштанников… «На што, — говорю, — милые дамочки, нам подштанники?.. Дюже, — говорю, — в их жарко убегать будет, потому, — говорю, — лето на дворе…» А вона говорит: «Звините, милый солдатик, мы, — говорит, — еще зимой их готовили, да не успели; вы, — говорит, — солдатик, их спрячьте до той зимы…» Видишь, куда загибает, — до той зимы. У ней глаза не вылазят. Она до зимы ждать может. Ну, махорку-то мы скурили, а подметок прибивать некому, бо уси сапожники в тылу на оборону работают, тут никого немае… А так — барыньки, действительно, ласковы, румяны — черешни, ей-бо! От бы хоть разок такой попользоваться.
Наши окопы беспрерывно укрепляются. Нам помогают саперы. Подвозят лес, колючую проволоку, роют ходы сообщения, делают блиндажи для пулеметов. Позади наших окопов роют резервные.
Пока здесь тихо, солдаты хозяйничают в соседних деревнях. Воруют кур, уток, поросят. Днем сидят раздевшись и греют спины, сушат портянки, штопают шаровары и ведут бесконечные разговоры.
— Не иначе — скоро мир. Немец не идет, может, кумекают — воевать или мириться.
— Немцы первые миру не попросют, немцы гордые…
— А чего он просить станет? Он сколько земли себе откромсал и дальше прет… Народ одетый, обутый и сытый. Не наш брат.
— Ну, и наш царь просить не станет.
— Стало быть, мира не будет… Так и будем воевать, пока не перебьют.
— Эх, ребята! Вдруг — манихфест. Кончена война. Айда, ребята, домой… А за то, что воевали, кровь свою проливали, кажинному солдату три десятины земли и лесу на постройку…
— Дадут, пожалуй, держи карман шире. Три аршина землицы дадут и лесу на гроб… А то и без лесу обойдешься, так полежишь, не барин…