Антистерва - Анна Берсенева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван не знал, что ей сказать. К счастью, Инна и не ждала от него никаких на эту тему объяснений. Она вытерла последние слезинки, высморкалась в белый бумажный платочек, сразу повеселела и попросила отвезти ее к бабушке, которая, наверное, уже волнуется. Шевардину показалось: если бы он попробовал снова сказать ей что-нибудь такое, что говорил несколько минут назад – хотя бы то, что она у него в сердце, – дочка знакомо пожала бы плечами и поморщилась бы.
Он отвез ее домой, чмокнул в щеку и, стоя внизу у лестницы, дождался, пока она поднимется на третий этаж и теща откроет ей дверь. Ему было так тошно, что впору было биться головой об изрисованную стену подъезда, и еще ему почему-то было страшно.
Он знал, что так будет.
Он знал это, когда ехал к Москве, когда поток машин вливался в Кольцевую, когда его «Тойота» словно сама собою повернула на Ломоносовский проспект… Он знал, что это не может быть иначе, но все же, увидев темные окна, сказал себе – торопливыми, трусливо внятными словами сказал: «Это ничего не значит. Может, она уже спит».
За дверью квартиры стояла тишина. Только за соседской дверью лаяла собачка, видимо, рассерженная тем, что чужой человек неизвестно которым по счету звонком нарушает ее покой. Шевардин даже толкнул дверь, как будто надеялся, что она приглашающе распахнется перед ним. Конечно, она не распахнулась. Только что-то упало ему на ладонь, когда он провел рукой по дверному косяку. Это был сложенный вчетверо листок. Иван вздрогнул, как будто бумага загорелась у него на ладони.
«Не приходи больше», – было написано на листке.
Ни подписи, ни имени того, кому это предназначено, только ясный, легко читаемый почерк. Но он и без подписи знал, кто написал записку. Даже не потому, что почерк был ермоловский, приметный, точно как у Сергея – тот когда-то на спор решил подброшенное Иваном хитрое уравнение, которого не мог решить никто на королевском факультете, и подробно расписал логику своих рассуждений, а потому почерк его был Шевардину известен. Но кто написал записку, он знал не по почерку.
И кому эта записка предназначена, знал тоже.
Это не могло быть иначе. Иван стоял на лестнице, как громом пораженный, и все-таки знал, что иначе и быть не могло. То, что потрясло его сегодня ночью, что он не умел и боялся назвать словами, что было вне логики, вне опыта, вне всей его жизни, – не могло продолжиться, продлиться, а тем более остаться с ним навсегда. Вся та его жизнь, которую он почему-то разрешил себе считать ушедшей безвозвратно, не позволила бы этого, и это было справедливо.
Потому что в той своей жизни он не сделал ничего такого, что давало бы ему право на это невесть откуда взявшееся счастье – на эти глаза, сразу родные как Земля, на эти губы, которые прикасались к его губам так, что по ним искрами пробегала нежность, на то, чтобы просыпаться, чувствуя, как плечо покалывает от счастливой тяжести ее головы…
В той, прежней своей жизни он не просто обманывал женщин – всех женщин, которые выбирали его среди других мужчин или которых он сам жадно и часто выбирал для своих нехитрых удовольствий, – он отказался от лучшего, что было в его душе, что делало его человеком, а не животным, которому необходимо совокупляться, и только.
В той своей жизни он в каком-то унылом обмане прожил пятнадцать лет с женщиной, с которой ему тягостно было провести вместе даже полчаса, и до сих пор не знал, зачем это сделал – зачем изуродовал свою душу, обернув ее этой тусклой, никому не нужной пленкой.
В той жизни он как-то мимоходом, почти не заметив этого, родил с нелюбимой женщиной девочку, которая стала считать, что без любви проще жить, потому что видела, что так живет ее отец. И мало того – он решил, что может забыть об этой девочке, потому что она перестала быть маленькой, потому что сделалась похожа на мать. И даже слова утешения, которые он говорил своей дочке в растерянности, он выдумывал, а не находил в своем сердце.
И вот теперь, в совсем другой жизни, на которую он, бесчувственный идиот, почему-то счел себя вправе строить радужные планы, – в этой жизни он стоял перед закрытой дверью, и руку ему жгли слова: «Не приходи больше».
И в этих словах была правда – страшная для него, невыносимая, но единственная, и на эту правду надо было иметь мужество.
Глава 9
Во сне Лола услышала, как он уходит.
Она даже не услышала это, а почувствовала: ей показалось, из нее вынимают что-то. Не руку свою он вынимает из-под ее головы, а вот именно какая-то зловещая сила вынимает что-то у нее изнутри.
Она хотела проснуться, но не смогла. Она лежала в своем сне, как в зачарованном хрустальном гробу. И потом, через два часа, все-таки проснувшись, долго ходила по квартире как сомнамбула.
Лола читала где-то, что каждые семь лет человек полностью меняется и вступает в новый период своей жизни.
«Может, со мной как раз сегодня ночью это и случилось?» – думала она.
Конечно, ее новое семилетие должно было начаться еще не скоро. Но то, что с нею произошло, было таким сильным преображением, которое она ощущала даже физически. Хотя физически-то как раз ничего не должна была ощущать: она провела ночь с мужчиной, от одного взгляда которого, не говоря уже о прикосновении, все замирало у нее внутри, и за всю эту ночь они даже не поцеловались толком, хотя губы у этого мужчины были как порох.
И как теперь возвращаться к обычной своей жизни?
Но возвращаться надо было – жизнь сама о себе напоминала, и очень даже настоятельно. Позвонила Анна и сказала, чтобы Лола пришла к ней в редакцию не в три, как они договорились вчера, а в два часа, потому что галерист что-то переиграл и будет пораньше.
Редакция, собственно, была частью квартиры Ермоловых. Они только от Лолы узнали, почему прежняя квартира – та, в которой родился Василий Константинович, – была разделена на две половины, странным образом соединявшиеся через кухонную дверь. Просто Константин Ермолов не захотел жить под одной крышей с крикливым и наглым семейством Акуловых. Глава этого семейства, мужеподобная Антонина, еще до его появления приехала из деревни и вселилась со своими многочисленными отпрысками в квартиру Аси Раевской, очень быстро превратив это утонченное московское жилье в шумный барак. Уезжать из своего дома Ася не хотела, выгнать Тоню к чертовой матери не позволяла, потому что не желала пользоваться служебным положением мужа – в двадцатом году Константин Павлович был начальником Московско-Брестской железной дороги, и это была очень высокая должность… В один прекрасный день Ермолов, не спрашивая больше согласия жены, прислал рабочих, и те разделили квартиру надвое стенкой, сделав для Тони отдельный выход на лестничную площадку. Потом Тоню с сыновьями арестовали за грабеж, ее дочь Наталья перебралась к Константину Павловичу – сначала на кухню, а вскоре и в постель. Что происходило дальше со второй половиной ермоловской квартиры, Лола, конечно, не знала, как не знал этого ее отец. Во всяком случае, к тому времени, когда Анна вышла замуж за Сергея, за стеной уже располагалась редакция журнала «Декоративно-прикладное искусство», который назывался теперь «Предметный мир» и принадлежал ей. Туда Лола и собиралась сегодня, чтобы встретиться с галеристом и попытаться устроить свою судьбу каким-нибудь самостоятельным образом.