О мышах и людях. Жемчужина. Квартал Тортилья-Флэт. Консервный Ряд - Джон Эрнст Стейнбек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего это ты? Заболел?
– Нет, – сказал Уильям. – А что толку-то?.. Тошно мне. Хоть в петлю лезь.
Доре на своем веку приходилось успокаивать истерию. Она давно усвоила: главное, с ними не цацкаться.
– Ладно, займись этим в свободное время, а пока не пачкай мне ковер, – сказала она.
Черная туча легла на сердце Уильяма. Он прошелся взад-вперед по коридору и постучался к Еве Фланеган. Ева была рыжая и каждое воскресенье ходила к исповеди. Она содержала целый выводок братьев и сестер и была девица высокодуховная, но страшная пьяница. Ева красила ногти и черт-те что с ними вытворяла, когда вошел Уильям, и он понял, что она нагрузилась, а Дора не допускала пьяных к работе. Ева все пальцы вымазала лаком, и при виде Уильяма она разозлилась.
– Чего это ты шляешься с такой мордой? – спросила она.
Уильям тоже разозлился.
– Удавиться хочу, – рявкнул он.
Ева разоралась.
– Это поганый, подлый смертный грех! – визжала она, и еще: – Так я и знала, что ты выкинешь номер, когда я уже скопила на поездку в Сент-Луис! Недоносок паршивый.
Она все визжала, а Уильям вышел, хлопнув дверью, и пошел на кухню. Бабы ему осточертели. Хотелось хоть с греком душу отвести.
Грек, в фартуке, засучив рукава, жарил на двух сковородищах свиные отбивные и переворачивал их косарем для льда.
– Привет, детка, – сказал он. – Как делишки? – На сковородах шипели и свистели отбивные.
– Ох, не знаю, Лу, – сказал Уильям. – Иногда думаю лучше – р-раз. – Он провел ребром ладони по горлу.
Грек положил косарь на плиту и выше засучил рукава.
– Сказать, что я слышал, детка? – сказал он. – Я слышал, что кто такое говорит, никогда такое не делает.
Рука Уильяма потянулась к косарю и его схватила. Глаза его глубоко заглянули греку в глаза, и он заметил там сомненье и ухмылку. Но он все смотрел в глаза греку, и в них вступила растерянность, а потом тревога. И Уильям заметил перемену, сперва увидел, как грек понял, что Уильям может сделать такое, а потом как грек понял, что Уильям сделает такое. И, прочитав это в глазах грека, Уильям понял, что ему никуда не деться. И опечалился – так все оказалось глупо. Рука его поднялась, и косарь вошел в сердце. Прямо как по маслу вошел в сердце. Уильям служил сторожем до Элфрида. Все любили Элфрида. Он мог сидеть на трубах с Маком и с ребятами когда угодно, была бы охота. Его даже приглашали в Ночлежный Дворец.
IV
По вечерам, в сумерки, странная вещь случалась в Консервном Ряду. Случалась она в ту пору, когда солнце уже зашло, а фонарей еще не зажигали. Когда все серо и тихо. Вниз по холму, мимо Ночлежного Дворца, мимо птичника, через пустырь проходил старый китаец. Он был в древней соломенной шляпе, голубой спецовке и тяжелых башмаках; на одном отстала подошва и шлепала при каждом шаге. Он нес плетеную корзину. Лицо было худое и темное и морщинистое, как грецкий орех, и старые глаза тоже были темные, даже белки, и глубоко-глубоко запали. Он проходил точно в сумерки и пересекал улицу и шел проулком между Западно-Биологической и фабрикой Гедиондо. Потом он пересекал пляж и исчезал среди свай и столбов. И никто никогда больше не видел его до рассвета.
Но на рассвете, в ту пору, когда уже погашены фонари, а тьма еще не поредела, старый китаец выбирался из-за свай и пересекал пляж и улицу. С тяжелой мокрой корзины капала вода. Шлепала отставшая подошва. Он поднимался по холму на другую улицу, входил в ворота высокой ограды и не показывался до новых сумерек. Кто слышал сквозь сон, как шлепает башмак, на минуту просыпался. Так шло годами, но к китайцу не привыкли. Одни думали, что это бог, а очень старые думали, что это смерть, а дети думали, что это очень смешной старый китаец. Все странное и старое им смешно. Но бегать и дразнить его они не решались, потому что его окутывало легкое облако страха.
Только один-единственный храбрый и прекрасный десятилетний мальчик – Энди из Салинаса – осмелился подойти к старому китайцу. Энди приехал в Монтерей в гости, увидел старика и понял, что он не он будет, если не окликнет китайца, но даже Энди, храбрый Энди, учуял это легкое облако страха. Каждый вечер Энди следил за стариком, и долг и ужас боролись в его душе. И вот наконец однажды вечером Энди взял себя в руки, пошел следом за стариком и тоненько, противно запел:
Как-то раз китаец – эх – по улице ходил,
Подкрался к нему белый – эх – и хвостик отрубил.
Старик остановился и обернулся. Энди остановился. Глубокие темные глаза глянули на Энди, и шевельнулись тонкие сморщенные губы. Что случилось дальше, Энди так и не смог ни объяснить, ни позабыть. Потому что глаза китайца расширялись, расширялись, пока не осталось никакого китайца. А остался один только глаз, темный глаз, огромный, как церковная дверь. Энди заглянул в блестящую, прозрачную, темную дверь и увидел одинокую долину, плоскую на много миль, а за нею странные, дальние горы, как коровьи и собачьи морды, как шалаши и грибы. Густая низкая трава росла в долине, и там и сям торчали кочки. И зверек вроде бурундука сидел на каждой кочке. И, увидав эту покинутость, эту холодную, страшную одинокость, Энди тихонько заплакал, потому что никого не осталось на всем белом свете и все бросили его. Энди поскорее зажмурился, а