На рубежах южных (сборник) - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они сняли свои мокрые котомки, переобулись…
– Ах, ну и стыд!.. – повторил отец Евдоким, с наслаждением грея руки о горячую печь. – Даже душа, и та озябла…
– Чем только мне подчевать-то вас? – сказала хозяйка своим красивым низким голосом. – В печи каша горячая есть, капусты пластовой с маслом подам… Али, может, яишенку выпустить?
– А что же? И больно гоже… – отвечал отец Евдоким, глотая слюни. – Сперва по капустке пройтиться можно, а потом, сверху, для укропы, и кашки во славу Божии принять можно… И больно гоже… А набрала ты за лето травок-то Божьих, Аленушка, постаралась… – добавил он, оглядывая серенькие венички засушенных трав, подвешенных у печки.
– Да что… так… – неохотно отозвалась Алена. – Когда познания настоящего нету, большой пользы в этом я не вижу…
Она стала собирать на стол. Странники с удовольствием сушились у печи. И слышно было, как за стенами шумел порывами ветер и сухо сеялась крупа…
Родом Алена была из-под Арзамаса. Очень рано выдали ее замуж за Федьку Кабана, который, как и отец ее, холопом был у боярина Телепнева. Большую часть своего времени Федька проводил в лесах, на зверовьях, на гонах бобровых, в бортных ухожаях. Люди остерегались его маленько и думали, что добром он не кончит: иногда он «задумывался».
Он всегда молчал. Люди явно тяготили его, и при первой возможности он снова скрывался в лесах – за зверем, за птицей, за рыбой. И был он раз как-то в Арзамасе, – зелия для охоты купить надо было, – а там о ту пору что-то очень уж бесчинствовали городовые казаки. Привязались что-то пьяницы и к Федьке, когда он мимо кружала проходил. И Федька презрительно бросил пьяной орде:
– Дурак и царь, что вас, чертей, зря кормит… На его месте взял бы я помело какое попоганее да и разогнал бы вас всех, супостатов…
Те сперва опешили, а потом на стену полезли:
– Как дурак царь? А ты знаешь, что за такие слова бывает? Волоки его, ребята, на съезжую!..
Федьку посадили за решетку и написали о нем грамоту в Москву. Он сознавал и сам, что выразился негораздо, но мало ли что у человека в сердцах с языка сорваться может? Но Москва в расчет этого не приняла, и пришел оттуда приказ: бить Федьку батогами нещадно, дабы другим повадно не было. И Федьку били на площади, перед всеми, до потери сознания. Сперва он кричал, моля о пощаде, а потом стонал только истошно, с надрывом. А кругом толпа стоит, глазеет. И особенно врезалась Алене в память фигура протопопа соборного, гладкого брюхана с красной лоснящейся рожей, который с удовольствием похохатывал и гладил себя, по привычке своей, по округлому пузу. И после того как оправился Федька, он, ничего не говоря, ушел в леса и больше домой не показывался. И все жалели тихого парня, все понимали, что приказные учинили над ним не по-христиански, но что же было делать? Их сила, их во всем и воля…
Алена осталась одна. Мужики, которые понаглее, проходу ей не давали: было что-то в этой стройной, бледной, строгой женщине с ее темными, как лесные озера, глазами такое, что будоражило их души до дна и тянуло к ней точно цепью железной. И раз в Троицу, когда точно костер пылала и рдела бесчисленными огнями церковь и пьянил души запах молодых березок, случилось роковое: от алтаря к выходу проходил мимо Алены помещик-сусед, Иван Гаврилыч Стрекалов. Человек он был мелкопоместный, но гордый, горячий и правдивый во всем. А из себя был он строен, подборист, лицо имел приятное, сухощавое, с пушистыми усами и гордыми, орлиными, полными огня, глазами. Увидал он Алену, и точно его пошатнуло всего, и она точно вся обмерла. И скоро Иван Гаврилыч, пьяный от счастья, увез ее ночью к себе, а боярин Телепнев, человек могутный, поднял сразу на ноги всех приказных. Иван Гаврилыч, когда явились они к нему с обыском, чтобы взять от него беглую холопку, и повели себя с мелкопоместным дворянином невежливо, избил дьяка плетью собачьей и с саблей в рукe вымел всех из своего дома одним махом. В ночь со своей милой он бежал было куда глаза глядят, но их караулили люди Телепнева, изловили, Ивана Гаврилыча обесчестили, а Алену водворили к ее господину и заперли в подполье. И скоро Иван Гаврилыч исчез неизвестно куда…
Прошли года. Все как будто успокоилось. Алена отпросилась будто на богомолье и не вернулась. Сперва поступила она было в монастырек один глухой, но скоро покинула пустынь: пусто-то пусто, – говаривала она потом, – а бесов густо. Но все же от монастырька осталось в ней что-то и в одеже ее, – она и повязывалась, как скитница, – и в говоре тихом и медлительном, и во всей ее повадке. Потом чрез знакомую купчиху, которой она очень полюбилась, устроилась она при ее огородах, в этой вот заброшенной избушке, на краю Темникова. Кормилась она тем, что ходила на помочи в зажиточные дома, помогала роженицам, постирушки брала. Сперва приказные привязывались было к ней: откуда, почему, как, но так как взять с нее было нечего и так как все ее маленько побаивались, – ее ведуньей считали, – то и оставили ее помаленьку. К ведуньям тогда относились все с большим опасением: и то перед ними все от последнего нищего до воеводы заискивали, а то жгли их в струбах…
И потихоньку уверили ее все, что она в самом деле человек совсем особенный и что она видит и знает то, чего другие не видят и не знают. Это было тем более легко, что и сама она чувствовала в себе властное брожение каких-то темных сил: часто не спала она целыми неделями, часто в порыве дикой тоски билась о землю до изнеможения, часто, точно вихрем каким подхваченная, говорила она вещи, совершенно и для себя неожиданные. И когда летом при полном безветрии крутились по пыльной дороге таинственные вихри, она чуяла в них присутствие несомненное нечистой силы, и по спине ее ползли острые мурашки. И, когда тихою ночью, среди звезд вдруг пролетало что-то огневое и рассыпалось над черной землей пучками золотых и бриллиантовых искр, она замирала: это – Он… К кому Он?.. Уж не к ней ли?.. И, когда бессонной ночью слышала она тихие шорохи, потрескивание, тихую поступь, вся холодея, она чутко настораживалась, напряженно смотрела в темноту, и боялась, и звала, и ожидала каких-то жутких откровений.
И в то же время знала она, что ничего она не знает, и это мучило ее. Она знала, что есть волшебные травы, которые предохраняют человека от всяких зол и всячески облегчают ему его тяжелую долю, но она не знала, что именно это за травы и где взять их. Она много раз слышала про жуткое и прекрасное цветение папоротника, что Перуновым цветом зовется, в черную, страшную ночь с Аграфены Купальницы под Ивана Купалу, и, полумертвая от страха, она ходила за ним и ничего не нашла. Слышала она, что ежели пымать пару влюбленных лягушек да бросить их в муравейник, то, когда муравьи обгложут их, их кости в виде вилочки и крючка становятся всесильным талисманом в любовной тоске, но никогда не удавалось ей застать такую влюбленную пару… И в ожидании этих жутких откровений ее темный, глубокий взгляд приобретал какое-то особенное выражение, от которого у многих мурашки по коже бегали, и пугала она их, и тянуло их к ней. В церковь она никогда не ходила, попов не любила и презрительно звала их брюханами.