Том 3. Рассказы 1896-1899 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Стёпа! — жалобно сказала девушка, поднимая глаза на его лицо, — ведь грех это, без венца… и опять же изобьют меня, изувечат, ежели что… изуродуют, а всё-таки не отдадут за тебя…
— Ну, — равнодушно сказал парень, — это твоё дело, тебе о нём и рассуждать. Но ежели бы была любовь, — что при ней побои? Так-то!
Она опять заплакала, только теперь уже отодвинулась от него. Он же взглянул из-под руки на солнце, склонявшееся к западу, и медленно заговорил:
— Теперь часа четыре будет… Надо ждать — скоро ударят к вечерне. А завтра я встану с солнышком и пойду. Вот и всё…
— И не жалко… меня? — сквозь слёзы сказала девушка.
— Жалко или не жалко — всё моё!.. — угрюмо сказал парень.
Глядя в воду, он видел лицо девушки, закрытое руками, видел, как голова её часто закачалась и плечи задрожали. Потом раздалось хныканье, тихое и жалобное, точно это плакал шестилетний ребёнок. Парень сжал зубы и крепко выругался, повернув свою голову в сторону от девушки. Долго он сидел неподвижно, а она всё плакала слезами горя и обиды.
— Будет уж тебе… — сказал он, наконец, не глядя на неё.
Она не слыхала его или не хотела слышать. Тогда он порывисто обернулся к ней, схватил её сильными руками и, почти бросив к себе на колени, глухо заговорил, наклонив над нею возбуждённое лицо:
— Будет… Не тревожь мне сердца!.. Ну, что уж? Не судьба… и больше ничего… Ну… Палагея? А то я уйду… Ей-богу!
Она, вырываясь из его объятий, всё плакала.
— Эх, вы! — воскликнул парень с тоской и злобой, — как это любите вы, чтобы всё было хуже!.. Ведь и так уж тяжело, а ты ещё прибавляешь!.. Перестань, мол, реветь-то?!
Он оттолкнул её от себя и встал на ноги; она осталась на песке, уткнувшись головой в колени. Парень долго смотрел на неё сверху вниз, и глаза его были суровы, а брови нахмурены. Потом он сказал ей:
— Ну… прощай!
— Прощай! — ответила она, подняв голову к нему.
— Поцелуемся напоследок-то… — предложил он.
Она встала и прижалась к его груди, бросив свои руки на плечи ему. Он истово поцеловал её в губы, в щёки и сказал, снимая её руки с плеч своих:
— Завтра уйду… прощай! Дай бог счастья тебе… За Сашку Никонова, надо быть, выдадут тебя… Он смирный парень… только дурковат, да слаб… немощной какой-то… Прощай!
И он пошёл прочь от неё. Она обратила вслед ему своё лицо, красное и распухшее от слёз, и ещё раз крикнула, как будто с надеждой на что-то:
— Стёпа!
— Ну? — обернулся он к ней.
— Прощай!
— Прощай!.. — громко ответил он и скрылся среди ив.
А она снова села на песок и беззвучно заплакала.
По прежнему сыпались жёлтые листья с дерев, и спокойная река отражала в себе ясное небо, деревья, берег и эту девушку.
Овцы подошли близко к ней и уставились на неё своими круглыми, всегда покорными глазами, точно недоумевая, как может эта девушка, такая сильная, так больно бившая их прутом, — как она может плакать?
Финоген Ильич
очеркПолем, по грязной осенней дороге, шёл высокий, бородатый мужик, согнувшись под тяжестью большого мешка на спине. Сосредоточенно глядя себе под ноги, он крупно шагал по грязи и, прислушиваясь к топоту лошадиных ног сзади его, думал: «Кто это там едет?»
А в полуверсте за ним, с каждой минутой всё настигая его, ехал на маленькой тележке человек в тёплой короткой куртке и в старой измятой шляпе котелком, рыжеусый, бритый, с маленькими серыми глазками. Помахивая кнутом над крупом своей сытой пегой лошадки, он зорко смотрел на мужика впереди себя и дальше на тёмные избы, рассыпанные по песчаному холму, и на хвойный лес за избами. И сзади этих двух живых точек на пустынном поле стояла высокая стена чернолесья, упираясь вершиной в серое небо; а слева и справа от них, между двух лесов, тянулась холмистая бурая равнина, кое-где украшенная зелёными коврами озимей.
Когда морда пегой лошадки поравнялась с плечами мужика, человек, правивший ею, приподнял над головой свою шляпу и ласково крикнул мужику:
— Мир дор`огой!
Мужик, не останавливаясь, повернул голову и, посмотрев на проезжего, ответил:
— Бог спасёт.
— Здравствуйте… Финоген Ильич!
Теперь мужик остановился, ещё раз внимательно осмотрел проезжего большими угрюмыми глазами и сказал:
— Здравствуйте… не признаю что-то…
— А я вот признал вас.
— Та-ак, — протянул мужик и, наморщив лоб, пошёл сзади тележки, опустив голову.
— Картошку рыть ходили? — спросил проезжий.
— Её… картошку.
— Далеконько!
— Что поделаешь?
— Вы положьте мешок-то ко мне… да и сами садитесь, — подвезу вас… Тпру!
Лошадь остановилась, мужик свалил с плеч мешок в тележку, а потом сам взобрался на неё, — взобрался, сел рядом с рыжеусым человеком и тогда уж сказал ему:
— Вот спасибо!.. А то здорово я наломал хребет-то…
— Ну, а как — не признаёте всё меня?
— Да мельтешится что-то в голове… будто видал где… обличье-то ваше знакомо.
— Как не знакомо! Лет пятнадцать шабрами были, Финоген Ильич… — И проезжий усмехнулся в лицо мужику некрасивой и кривой усмешкой.
— О? — воскликнул мужик. — Неужто — Лохов-бобыль?
— Он самый… хе-хе!
— Та-ак! Вот оно что… Стало быть… н-да…
— Самый я Мотька-бобыль и есть.
— Вот-вот! Мотька… как же! помню…
Угрюмые глаза мужика усмехались, осматривая сидевшего рядом с ним человека.
— А теперь уж я — Матвей Петров Лохов, — внушительно и с важностью в голосе сообщил бывший Мотька и покрутил свои редкие, как у кота, усы.
— Вышел, значит, в люди? — спросил его Финоген.
— Вполне. Службу кончил… звание имею — ферверкер… Я давно кончил… вот уж слишком четыре года в людях служил…
— В работниках?
— Зачем? Я грамотный, — на что мне в работники идти?
— Это… конечно!
— Я служил коридорным в гостинице… официантом на пароходах… был даже приказчиком за буфетом…
— Служба лёгкая… — неопределённо произнёс Финоген.
— Ну, тоже! Иной рейс пассажиров на пароходе — как семян в огурце… Целый день волчком вертишься.
— Это конечно… всякому своя сопля солона, говорится…
Лохов искоса взглянул на него и снова покрутил ус.
Лошадь бежала частым, скорым шагом, а Финоген смотрел на её круп и думал:
«Ишь ты, какая круглая! По хозяину и скот…»
До деревни оставалось уже немного дороги. Намокшие от дождя избы отчётливо выступали на жёлтом песке, а над ними, на вершине холма, ясно обозначались прямые, как свечи, рыжие стволы сосен.
— Лесок-то цел ещё… — сказал Лохов.
— Куда ж ему деваться? — спросил Финоген.
— Сводят теперь леса… здорово их сводят!
— Это где можно, там сводят… Но ежели кто без ума, так и этот лес, пожалуй, вырубит… Ну, только тогда всю лощину, даже до реки, песком занесёт…
— Это верно, занесёт… — согласился Лохов.
— Куда ж ты теперь, Матвей Петрович? — помолчав, спросил Финоген.
— Да вот… к вам.
— Мм… побывать, значит?
— Да… как бог укажет.
— Стало быть, может, и останешься на прожитьё?
— А может быть… и так может быть…
Мужик замолчал и, зачем-то закрыв глаза, взял правой рукой свою большую русую бороду и задумчиво подергал её.
Дорога, раньше лежавшая по липкому суглинку, теперь потянулась по песку, и лошадь Лохова пошла тихим шагом.
— Поди, деньжонок скопил на службе-то? — спросил Финоген.
— Н-ну! Деньги, знаешь, скользки… удержать их при себе трудно.
— Землёй заниматься будешь?
— Вот что, Финоген Ильич… — заговорил Лохов серьёзно и хозяйственно: — ты уж, пока что, прими меня к себе… у тебя я остановлюсь… Тогда и потолкуем как следует, по душе. Шабрами тоже были… да вот — судил бог — с тобой же первым и встретился я.
Финоген услышал в его голосе что-то новое, как бы властное. Он посмотрел в лицо Лохову и, не торопясь ответил:
— Ко мне, так ко мне… милости прошу.
— Надоело мне жить в городах! — говорил Лохов, вглядываясь своими серыми глазками в стены и крыши изб так, точно он надеялся рассмотреть и всё то, что есть под крышами и за стенами. — Жизнь шумная, путаная… и пользы мало человеку от неё.
— В деревне проще… — подтвердил Финоген.
— Вот… я и надумал: поеду-ка, мол, в деревню, — авось, к чему пристроюсь…
— Тут как раз присосёшься к делу… — снова обнадёжил Лохова Финоген, не глядя на него.
Они въехали в улицу. Тихо было в деревне; лишь откуда-то издалека долетали крики ребятишек да охающие звуки цепов.
— Молотят… — сказал Лохов.
— Такое время, чтобы молотить…
— Сыровато…
— На гумнах — ничего…
— Никак твоя изба?
— Она…
Лохов щёлкнул языком и, дёрнув вожжами влево, поворотил лошадь к воротам большой избы, такой же прочной и угрюмой, как и её хозяин.