Антология ивритской литературы. Еврейская литература XIX-XX веков в русских переводах - Натан Альтерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Без еды тоскливая комната хедера производила впечатление еще более тягостное и подавляющее; и обычный беззлобный смех оскорблял и колол.
Реб Сендер, как всегда, спал своим послеобеденным сном, и храпение его походило на дребезжащий звук дудки, которую мы делали из стебля тыквы. Слюна текла по его бороде. Рыжей нашей ребецн не было дома. Все мои товарищи играли на дворе. Иося, «мучитель животных», сердился на Нохима-«гоя» за то, что он налил воды в ямку, выкопанную для игры в пуговицы. Большинство детей занималось торговлей и меной у просмоленной бочки, которая была центром. Товаром считалась всякая вещь, которая имела какое-либо название, а деньгами — сложенные вдвое пластинки смолы: нижняя сторона служила монетой в десять копеек, а верхняя — в пять. Только я один снова в комнате. Я было пытался исполнить приказание ребе и повторить «седру»[153]. Я начал петь и переводить на разговорный язык[154] каждое слово: «жена-еврейка», если — когда зачнет — сделается беременна и родит, «и у нее родится мальчик»[155]… Но вместо того, чтобы этим заполнить все время, пока спал мой ребе, я переворачивал без внимания страницу за страницей в течение нескольких минут, и поэтому мне показалось, что я уже прошел все, что было задано. И после долгих минут безделья я вздумал взять «Танах» и повторить стихи из книги Самуила тем печальным мотивом, который пленяет и живит сердце и которым изучают пророков: «И взяли филистимляне ковчег Господа»[156], но и тут мое прилежание не было долгим. Весь рассказ мне был известен хорошо, и я неоднократно насыщался мстительным злорадством над поражением «необрезанных» в этой главе после победы в главе предыдущей. Мне оставалось повторить это как урок, просто выучить перевод слов, отличных от разговорного языка. И поэтому я оставил даже эту любимую книгу открытой и обернулся к окну. Вокруг и внутри меня была совершенная пустота. Нечего делать… Они играют… Они не знают Пятикнижия и пророков так, как я, и все же они не думают повторять уроки, не думают даже о том, что сегодня день Божий в неделе, день наказующего грома (donnerstag, или вторник, буквально значит день грома) — а я…
Но вот шум шагов, и чья-то рука отворяет дверь.
— «Ты будешь сидеть» — объясняет Раши, — возвысил я свой голос…
— Ты учишься, Иоселе, — зашел мой отец, и лицо его светится, и не похоже на обычное, — ты один… а где ребе?
— А?.. Который час? — пробуждается реб Сендер, — я немножко вздремнул… А, реб Хацкель…
— Ничего, реб Сендер, ничего, не беспокойтесь, пожалуйста. Жарко сегодня, как в печке… Жара такая, кто перенесет ее? Я пришел… Пусть Иоселе пойдет домой немножко… жена моя родила… хе-хе… сынка…
— Мазл-тов, мазл-тов, поздравляю, реб Хацкель, какое событие… хе-хе, «женщина, когда зачнет»… Иоселе, какая у нас «седре»?..
Спаленка моей матери была полна новой жизни, событиями новыми и радостными. По стенам наверху во всю их ширину были проведены углем черные линии — ограждение от чертей. Стоны родильницы были уже совсем не те, что часом раньше: в них уже было больше торжества, чем боли. Перемена состояния, которая проявлялась после часа опасности даже в позе роженицы, сказалась в величии душевной усталости, в томной слабости и бледности. У нее на руках лежало что-то белое, продолговатое, что притягивало к себе взоры отца, как светящаяся точка, ставшая центром всего. Шепот многочисленных соседок вокруг одра роженицы походил на шум ручья, и только изредка понижали говорящие голос свой, как бы намеренно желая увеличить торжественное значение минуты. Из общего шума выделялись слова: у той… у этой… дурной глаз… первые роды… трудные роды… счастье… новая радость… В их голоса вливался звук ликования моего отца, который глубоко верил в истинность нового счастья.
— А, Иоселе, а?.. братец, а?.. маленький братец…
— Ну, господин хороший, — остановила его акушерка, держась за бока, и оборвала заглушенный шум радости шутливым и вместе презрительным тоном. — Нечего веселиться, этим вы ничему не поможете. Лучше было бы, если бы вы подумали о том, что ничего не приготовлено, что нечего дать родильнице… Тоже мне дом, где родильница… Смеется и ничего больше. Нежный супруг!.. Стоит себе и смеется… Разве это меня позвали к жене Иерухамки-«габая»[157]? А этот стоит и улыбается… Тоже «человек».
Лицо «человека» омрачается, он начинает перечислять все долги, что должны ему многие лавочники еще с того времени, когда они нуждались в его товаре, те «старые долги», в которых он всегда искал выхода в трудную минуту.
— Слышишь, Иоселе, — оборачиваясь ко мне, говорит он сдавленным и просящим голосом, — беги, сынок, к толстой Шпринце, прямо в лавку, и скажи… ты знаешь, что сказать? Скажи: мама… мама родила, мама… нет… ты не будешь знать, что сказать, не будешь знать… Я сбегаю сам… В прошлую пятницу она тебе тоже ничего не дала… Вытащить что-нибудь из зубов Шпринцы — это нелегкое дело, вырвать… Я сам сбегаю. Теперь… теперь… ведь новое счастье… Хе-хе… Лейбеле, — если Бог только захочет, так он наречется во Израиле… Лейбеле… Я сбегаю. А ты сядь и пиши «песни восхождения»[158]… «Песни восхождения», сынок… Сядь и пиши, Иоселе, только не ошибись… ты знаешь наизусть? Возьми псалмы с размеченными на каждый