Тринадцатая категория рассудка - Сигизмунд Кржижановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Директор Кунц развязывал шнурок на левом ботинке. Новооткрытая рукопись Шиллера публикуется с предисловием скромного, но полного достоинства советника Готгольда Кунца… Газеты-журналы оповещают миру. Сенсация. Боннский университет присылает звание доктора. Отовсюду – из Кенигсберга – Мюнхена – Берлина – предложения кафедр…
Герр Кунц стряхнул с левой ноги башмак и потянулся к правому. Но вдруг постучали в дверь: робко, но отчетливо.
– Войдите, Фриц… Вы принесли мне свет?
– Да, – послышалось за дверью.
Голос звучал странно глухо и незнакомо. Затем кто-то, лица которого в полутьме (луна как раз задернулась облаками) Кунц не мог разглядеть, просунул сначала голову, затем и острый угол плеча, наконец, и всю странно высокую фигуру (остановившись на пороге полуоткрытой двери).
Герр Кунц не испугался, только слегка удивился.
– Виноват, – сказал он, шаря левой ногой по полу, в надежде нащупать-таки башмак.
– Я решился, – заговорил незнакомец (речь его была очень тиха, почти шепот, с призвуками южнонемецкого акцента). – Эта ночь, столь для нас с вами знаменательная… Мне хотелось бы вам сказать… Если слова вашей речи не обманули меня… Вы разрешите?
И внезапно, сделав два шага к креслу с полукруглою дубовой спинкою, повернутой к окну, гость странно тяжело опустился на его сиденье и, вынув из кармана какого-то старомодного, каких давно никто не носил, камзола рукопись, развернул ее, не спеша, на острых своих коленях.
Было что-то знакомое во всей его фигуре.
– Правда, мы с вами где-то видались, милостивый государь, – начал сдержанно хозяин (при этих словах незнакомец медленно качнул головой), – но даже правила самого короткого, я позволю себе сказать, приятельского, больше, дружеского знакомства, не предвидят… не оправдывают, – подчеркнул герр Кунц, – столь странных ночных посещений. Вы приходите к человеку, когда все спят, если не ошибаюсь, с какой-то там рукописью и…
– В другое время, – робко возразил гость, хмуро сгорбившись над раскрытыми на остриях колен листьями, – я не могу. Мое отсутствие на Marktplatz’e могло бы вызвать толки. Особенно после празднеств. Вы легко поймете, что…
– Я ничего не понимаю, – отрезал Кунц, – мне совершенно неинтересно, чем вы там занимаетесь на Marktplatz’e («Какой-нибудь приказчик… пописыватель стишков», – дернулось в сознании). Но согласитесь, что врываться, именно врываться до света к человеку, который только что вернулся с чествования имени великого Шиллера, к человеку, достаточно заслужившему права на уважение… усесться с какою-то там «рукописью» в руках и заставлять…
– Вот именно это и понудило меня, – пробормотал проситель. – Ваша прекрасная речь, ваша статья, мудро вскрывшая одну, как я думал, навсегда похороненную тайну, – все это и побудило меня преодолеть свою обычную неподвижность… Может быть, я слишком назойлив.
Герр Кунц начал понемногу смягчаться. «Чудак, – думалось ему, – провинциальный поэт, сгорающий от желания услыхать мое мнение о своих начинаниях. В конце концов, это молодо и заслуживает снисхождения».
– Ну, хорошо, – заговорил он, – хотя это с вашей стороны, молодой человек, и несколько экстравагантно, но ничего, я не придаю излишнего значения формам. Сейчас я постучу слуге, нам принесут свечи, – и мы позаймемся вашим «манускриптом», хе-хе. Давно пишете? – И с этими словами развеселившийся директор протянул руку к тетради.
– Я не так молод, – глухо отвечал гость, и странная грусть зазвучала в его голосе, – я не пишу уже около ста лет… Пожалуй, больше – сто два – сто три года.
Рука директора Кунца упала, не дотянувшись до рукописи. «Сумасшедший, маньяк, – качнулось в его мозгу, – близко день. Придут люди, и завтра же весь город будет болтать о том, как какому-то графоману удалось дурачить всю ночь директора Кунца. Э нет – надо кончать».
– Милостивый государь, – зачеканил Кунц, внезапно поднявшись с места, – милостивый государь, я попрошу вас убрать вашу рукопись и оставить меня в покое. Я не желаю знать, слышите, не желаю знать, кто вы и что вы там намарали. А если вы настаиваете, то прошу покорно: контора театра; Schillerstrasse, 2. От одиннадцати до часу дня. Засим.
Лицо незнакомца будто осунулось и стало мраморно-бледно; он тяжело повернулся в застонавших креслах, и в предутреннем брезге яснее забелел его острый четко прочерченный орлий профиль. Поднялся: точно глухо ударило камнем о пол. Свернул рукопись. И хлипкие ступеньки лестницы заскрипели под тихим, но тяжким шагом уходящего.
Кунц стоял неподвижно, как статуя, посреди комнаты; попробовал понять происшедшее; в висках стучало, мысль скрещивалась с мыслью. Связывались в одно слова – жесты – детали события… И вдруг, беспомощно качнувшись, Кунц стал тихо опускаться на постель: «Он, ведь это же он».
В мгновение ока Кунц вдел ногу в башмак.
Два шага к двери. Остановился – в мучительном раздумье. И внезапно, как стоял, полуодетый, без шляпы, опрометью вслед за ушедшим.
Светало. Улицы были еще пустынны: двери закрыты; створы ставен сомкнуты. Ни души. Только влево, за скрещением Karl– и Friedrichstrasse, звучал чей-то каменный мерно удаляющийся шаг. Кунц бросился за звуком. Звук то рос, мощно ударяясь о двери и глухие ставни, точно будя сонный город, то внезапно ник и утишался. Сначала Кунц шел быстрым шагом, затем побежал: достигнув перекрестка, он увидал в мерцании рассвета белую узкую спину гостя, уходившего медленным, но широким шагом прочь; тонкие белые ноги, обтянутые чулками, кудри, падающие к плечам, все это мелькнуло, миговым видением, и скрылось за углом Kaisergasse. Кунц побежал изо всех сил; достигнув Kaisergasse, снова увидел, и уже значительно ближе, белую фигуру: она шла, не оборачиваясь, медленным, но гигантским, каменно звенящим шагом, вперед и вперед: старинный камзол лег белыми неподвижными складками вдоль тела; голова низко склонилась над развернутым в руках свитком.
«Рукопись! – крикнул Кунц прерываемым одышкою голосом, но в это время плохо завязанная тесьма на левом башмаке развязалась. Кунц наклонился над башмаком, и когда через три-четыре секунды снова поднял голову, фигура поворачивала за угол. – Боже, он идет к площади», – с отчаянием выстонал Кунц и из последних сил ринулся вперед.
Поворот, еще поворот: площадь. Добегая до Marktplatz’a, Кунц снова увидел фигуру гостя. Рассветало. Алым порфиром горела черепица кровель. Предутренний туман опасливо, хлопьями, уползал вверх. Распрямившись во весь свой гигантский рост, неузнанный гость шел, звеня мрамором подошв о булыжник. Белый и гордый, с чуть ироническим, засиявшим в свете солнца лицом, он направился прямо к центру площади. Кресло, вознесенное гранитом постамента, было не занято.
Кунц упал, зацепившись за тумбу. Поднялся – и к цоколю. Фигура была уже там. С тяжким лязгом нога ударилась о гранит постамента; острые колени согнулись; голова запрокинулась назад, камень наморщился двумя складками меж надбровных дуг и застыл; а рукопись стала медленно-медленно сворачиваться в окаменевающих пальцах гиганта. Кунц был уже здесь. «Рукопись», – прохрипел он, хватаясь пальцами за край свитка. Тетрадь еще шевелилась, еще выгибалась под их прикосновением, он дернул ее – и рука, скользнув по мрамору, сорвалась. Теряя равновесие, Кунц пошатнулся и, ударившись головой о выступ цоколя, грузно скатился вниз. И лежал ничком, точно мертвый.
Башмак с левой ноги, покинув при падении пятку, ударил носком оземь, подпрыгнул и, отчаянно взмахнув тесемками, кинулся в лужу.
Бог умер
I
Случилось то, что когда-то, чуть ли не в XIX столетии, было предсказано одним осмеянным философом: умер Бог.
В ангельских сонмах уже давно затлело и разгоралось предчувствие недоброго. И в сомкнутом круге серафимов давно шептали, роняя шептание в шелесты крыл, о неизбежном. Но никто не смел взглянуть, пустота зародилась и ширилась, черной ползучей каверной, там, где был Он, развернувший пространства, бросивший в бездны горсти звезд и планет. Ничто холодило воскрылья, оперенные груди, ползало на беззвучно ступающих черных лапах по эллиптическим и круговидным орбитам миров, – но никто не смел взглянуть.
Был херувим именем Азазиил.
– Хочу видеть, – промолвил он.
– Погибнешь, – зашептали вокруг.
– Как может погубить погибший? – отвечал Азазиил и, распахнув крылья, глянул.
И раздался вопль Азазиилов: умер Бог! умер Бог! Ангелы повернули лики к средине средин и узрели там зияющее черною ямою Ничто.
– Умер… Умер Ветхий Днями, – пронеслось от сонмов к сонмам, от звезды к звезде, из земель в земли. А херувим Азазиил разверстыми зеницами вбирал даль: ничего не менялось. Бог умер – и ничего не менялось. Миги кружили вкруг мигов. Все было, как было. Ни единый луч не дрогнул у звезд. Ни одна орбита не разорвала своего эллипса.
И слезы задрожали в прекрасных очах Азазиила.
II
Томас Грэхем, шлепая туфлями, подошел к книжному шкапу. Потянув за его стеклянную дверцу, он ясно видел, как по скользкой поверхности дверцы поползло и скрылось хорошо знакомое старое бритое морщинистое лицо с чуть прищуренными глазами; за отползшим вбок отражением блестели цветными корешками – книги. Мистер Грэхем повел глазами по переплетам и не нашел. Помнил ясно: зеленый невысокий корешок с золотой строкой, опрокинутой на свою начальную букву: θ.