Три романа и первые двадцать шесть рассказов (сборник) - Михаил Веллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь он был – врач, и Клара не застеснялась.
– Нормально, – обронил он. – А рефлексы?
По слякотному Невскому он проводил ее до остановки.
– Ну – и как я вам понравилась? – вызывающе спросила она. Она уже ненавидела себя за этот стриптиз, дура набитая, уродина кривоногая. И купальник идиотский, мерзкого фиолетового цвета. Интересно, какая у него жена. Красивая, конечно…
– Ничего, неплохо, – с энтузиазмом сказал Звягин и положил тяжелую руку ей на плечи.
– Что – неплохо? – зло и недоуменно уставилась она. – Хотите сказать, что вам было приятно смотреть на меня голую?
– От голых у меня за двадцать лет работы, милая, в глазах рябит, – сказал Звягин. – А хорошо то, что ты здорова и тебя можно раскармливать и тренировать. И сложена не так ужасно, как кажется.
– Ах-х – немного труда, и все исчезнет! Да?
– Нет. Много труда. Очень много. Ничего, потерпишь.
– А если не потерплю?
– Голову сверну, – промурлыкал он.
Она отвернулась: почувствовала, что сейчас заплачет, захотелось уткнуться в его серый реглан, и чтобы он обнял ее своими тяжелыми руками, и пусть свернул бы шею – но никому больше не дал бы тронуть.
– У меня никогда не было отца, – вдруг сказала она, поддавшись течению своих мыслей.
– Я знаю, – отозвался он и обнял ее именно так, как она только что мечтала.
И тут она заревела. Совсем нервы сдали.
«Как ужасно, как ужасно быть такой! Сначала в детстве не понимаешь, я любила драться с мальчишками, гордилась собой… А потом, лет в шесть, особенно в школе, уже чувствуешь: с тобой меньше играют, меньше зовут, как-то все радости тебе достаются во вторую очередь… Учительница ласкова, справедлива, и от этого несправедливость других еще больнее, а внутри уже поселилась неполноценность, горе второсортности, комплекс милостыни – что все хорошее, выпадающее тебе – это не от сердца дают, а по обязанности, подчеркивая справедливость, и уже кажется, что это не заслуженно, а из милости, и надо усиленно благодарить кого-то… Но в восемь лет это только смутные чувства, а потом начинаешь понимать, происходит страшное – когда другие хорошеют, превращаются в девушек, а ты… в классе появляется напряженность между девочками и мальчиками, и когда дразнят или даже бьют – в этом какой-то дополнительный смысл, стыдный и счастливый… А ты в стороне, сама вступишься за кого-нибудь – накостыляют тебе, а даже лупят совсем не так, как красивую, равнодушно и больно лупят – без интереса. И лето, и физкультура, все украдкой разглядывают и оценивают друг друга, сравнивают… красивые так беспечны, веселы, уверенны, – значительны, уже ходят на танцы; и начинаешь реветь ночами в подушку, и не жизнь раскрывается впереди, а черная истина… бьешь себя в ненависти по лицу, до одури смотришь в зеркало: чуть лучше? выправляется!!! вдруг нравишься себе: ничего, кое-чего стою, даже мила, – но обман смывается безнадежной тоской: мерзкий лягушонок, доска… Семнадцать лет, все веселятся, у кого-нибудь вечером с тобой тоже танцуют и шутят, так чудесно, да никто не проводит, не ходит с тобой. На праздник не позвали, делаешь вид, что и не знаешь о собирающейся компании, а внутри все дрожит, до самого конца надеешься – спохватятся, позвонят… и весь праздничный день сидишь у телефона: сейчас извинятся, пригласят… – нет.
Возьмет с собой красивая подруга – так ведь для удобства, из приличия, ты ей не соперница. И знаешь это – а все равно идешь, потому что жить хочется, радости, любви, вечно одна, а позвали мальчики – так это не тебя позвали, а чтоб ты ее с собой привела, красивую.
И посмотрит на тебя только такой же урод, как ты сама. И не потому, что нравишься, – на других, покрасивее, он смотреть боится, не надеется; а ты – что ж, ему под стать, два сапога пара, уж лучше с такой, чем ни с какой, с кем же тебе, мол, быть, как не с ним… и такая к нему ненависть и презрение, что ногой бы раздавила, как червяка…
Выходят замуж, белые платья, поздравляешь их, красивых, счастливых, целуешься, а внутри как маятник: то плачешь, так их любишь и счастья желаешь – будьте счастливы и за себя, и за всех неудачниц, – а то позавидуешь такой черной завистью – взглядом убила бы, и сердце болит, как бритвой пополам режут.
А иногда махнешь: гори все огнем, один раз живем, что ж за монашество, давай во все тяжкие, как сумеем – так повеселимся… да после самой противно. И смотришь волком, и ходишь каракатицей, ладно еще, что не я одна такая: соберемся вместе и проводим время как можем, здесь мы друзья-товарищи по судьбе и несчастью, и ничего, живем не хуже других: и одеваемся, и в театр ходим, и в отпуск ездим…
Я уже привыкла, смирилась: ну одинокая, ну мало ли таких… не инвалид – и то счастье. А тут вы… эти надежды… прикажете – я в огонь пойду, в прорубь брошусь!.. – прожить один год – год бы! красивой и молодой – ничего за это счастье отдать не жаль…»
Пять часов Звягин просидел на телефоне и через пятые руки снял комнату, не сходя с места. (Он вообще любил телефон – признавая в разговорах только кратчайший телеграфный стиль.)
– Для любого дела нужна база, – сказал он, обводя интерьер рукой и вручая Кларе ключ. – Платить за нее твоей зарплаты хватит. – И по-хозяйски раскинулся в единственном кресле.
Клара поставила на стул спортивную сумку и принялась обследовать квартиру, как обживающая новое место кошка. Звягин выложил из портфеля книгу по диетологии и общую тетрадь:
– Сладкое, жирное, мучное – без ограничений! – С мечтательным видом ободрил: – Сколько женщин, мечтающих похудеть, завидовали бы твоей диете – с ума сойти.
Клара внимала приказному тону:
– Утром натощак и перед сном – на поллитровую кружку пивных дрожжей сто граммов сметаны, два сырых яйца и щепоть соли. (Она поморщилась.) Что?! Так спортсмены быстро набирают вес для перехода в другую весовую категорию. Халву любишь?
– Халву? Люблю. Я еще курицу люблю, – сообщила Клара, ревизуя свои гастрономические интересы.
– Познакомлю тебя с девочкой в «Восточных сладостях», будешь у нее покупать. Есть на ночь, чтоб не перебивать аппетит. Куры без толку. Раз в день – жирная жареная свинина с картошкой. Белый хлеб, масло, макароны с сыром, картофельные салаты с майонезом… в чай – больше сахара и сливки или сгущенку. Ты печь умеешь?
– Что печь? – озадачилась Клара.
– Ты, я чувствую, хотела поправиться по-щучьему велению! – рассердился Звягин. – Ну что пекут? Пироги! Блины! Не умеешь? – так я и знал. Держи кулинарное пособие, плита с духовкой на кухне, с соседями подружишься сама. Меня встречать серым пирогом с капустой.
– Да я ж себя не прокормлю, – мрачновато оживилась Клара, листая тетрадь с меню.
– Я твои доходы и расходы уже подсчитал за тебя, – хмыкнул он. – Ты получаешь на своем ЛОМО под двести рублей и тратишь только на себя, не прибедняйся. И не жди результатов сразу, если за первый месяц прибавишь полкило – хватит.
– А если не прибавлю?
– А куда ты денешься, – уверил Звягин. – Спишь сколько?
– Ну, часов семь, восемь… иногда меньше.
– Отставить. Молодые женщины и спортсмены должны спать по десять часов.
Вечером она блаженствовала в ванне с хвойным экстрактом (приказано – ежедневно, для общего тонуса) и собиралась с духом перед завтрашним решительным шагом – первым решительным шагом на обещанном тернистом пути в обещанное счастье.
– Не слишком ли ты жесток к девочке? – предостерегла жена Звягина.
– Толку ей в моей жалости, – фыркнул он. – А в простые средства я верю.
И в субботу в семь утра, когда в парикмахерской было еще пусто, и мастерицы в служебке пили чай и говорили о модах Пьера Кардена, Клара села в кресло и кратко велела:
– Под машинку.
– Как? – не поняла матрона в перстнях.
– Под ноль! – повторила Клара, от неловкости вызывающе и громко.
В глазах матроны отразилась работа мысли. Из дверей высунулись любопытные лица мастериц. Клара закрыла глаза.
Прохладная стрекочущая тяжесть машинки ходила по голове. Экзекуция длилась минуту. Эта минута воспринималась как бесконечное преодоление смертельного рубежа. Рубикон был перейден, жребий брошен, пути назад не было. План Звягина был адски точен.
– Пожалуйста, – обиженно сказала матрона, сдергивая простыню. Как с открывающегося памятника, подумала Клара.
Чужая неумная физиономия глянула из зеркала. Физиономия была большая, а бесстыже-голая белая головенка – маленькая. Топорщились безобразные уши. Головенке было холодно.
Клара судорожно втянула воздух. Да, волосы были реденькие, бесцветные, жалкие, – но это…
– Двадцать копеек, – матрона стряхнула жидкие пряди с простыни.
Из-за дверей послышался сдавленный смех.
На чужих деревянных ногах Клара прошагала из зала, натянула до шеи вязаную шапочку и выскочила вон.
Дома поревела, померила одолженный у подруги парик, успокоилась, развеселилась; сделала компресс из хны, намотала полотенце тюрбаном… В таком виде и застал ее Звягин.