Три романа и первые двадцать шесть рассказов (сборник) - Михаил Веллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ни одно доброе дело не остается безнаказанным, – начал он. Подумал, решил, что такое начало непедагогично, и приступил иначе:
– Не такой уж я хороший, как вы все думаете.
Жена засмеялась.
– Мы не думаем, – успокоила дочка.
Начало рассказа – вообще трудная вещь. Особенно для непрофессионального рассказчика. Тут имеются старинные, испытанные временем приемы. Звягин прибег к испытанному приему:
– Много лет назад, в один прекрасный весенний день… Тьфу, – сказал он. – Ира, ты помнишь тот день?
– Помню, – вздохнула жена. – Дождь шел…
– При чем тут дождь! – рассердился Звягин. – Короче, жила-была на свете девушка Ира… В общем, я тебе сразу понравился.
– Ой ли?
– Конечно. Я учился на третьем курсе, ты тоже, и жизнь была прекрасна, мне прямо весь мир хотелось облагодетельствовать, чтоб все были счастливы так же, как я.
М-да. Ира тогда проходила педагогическую практику. И в ее восьмом классе жил-был отменно тупой и равнодушный к наукам вообще, и к английскому языку в частности, ученик. Она, по молодости лет, очень переживала. За себя – что не способна его расшевелить. За него – кем он станет? Грузчиком в винном магазине?
А в девятнадцать лет, надо заметить, человек чувствует себя таким всемогущим, как уже никогда потом. И в ответ на Ирины жалобы и переживания я отрубил, что человек все может, и раз ученик туп, то учителя и виноваты: не сумели развить его ум!
Она обиделась: «Легко говорить, попробовал бы сам».
Чтобы я в ее глазах да чего-то не мог?! Два дня она меня поддевала, а на третий я пустился в первую в своей жизни авантюру.
После уроков подводит она ко мне этого бедолагу. Его Геной звали, и с детства прилепили кличку Комоген. Почему Комоген – так я и не дознался.
Вид Комогена подействовал на меня, надо признаться. Уж такой он никакой, такой серенький, речь развита слабо, а главное – неуверенностью и слабостью от него разило за версту. Человеку четырнадцать лет – а на челе у него, так сказать печать полного провала всех будущих жизненных начинаний.
Я в деканате достал институтский бланк и напечатал на нем: ученика такого-то подвергнуть медицинскому обследованию на предмет отправки в специнтернат для дефективных. Прочитал мой Комоген, побледнел. Посадил я его в ожидавшее такси и повез в институтскую клинику. С ребятами там договорился заранее.
В пустой ординаторской надел халат, посадил Комогена напротив себя за стол, положил чистую медкарту: стал расспрашивать. И выяснилось, что парнишка в своих бедах не виноват.
Отца он не знал, мать заботливостью не отличалась, и был он предоставлен сам себе. Здоровьем не выделялся, во дворе лупили, игрушки у других были лучше, и засело в нем с самых ранних лет, что он – существо последнего разбора. Учиться ему было трудновато, а ведь репутация ученика складывается в первые же недели, и все последующие годы он невольно считает себя таким, каким его привыкли считать другие. Одни в классе были сильными, другие умными и хорошо учились, третьи красивыми и нравились девчонкам, четвертые хорошо одевались и имели свои магнитофоны, – а у него ничего не было. Ни родительских дач и машин, ни поездок к морю, ни выступлений на спартакиадах. Его даже в дворовую компанию не принимали: неинтересен, вял.
Так что ему этот английский? Он уже смирился, что пристанет к какой-нибудь неинтересной работенке, и ничего для себя хорошего в будущем он не видел. Напрасно думают, что ранняя юность – период безудержного оптимизма и безоблачного счастья. В четырнадцать лет люди очень остро и драматично воспринимают жизнь, и свое будущее переживают острее, чем когда поздней оно сбывается на деле.
«Да, – говорю, – условия для развития у тебя плохие. Теперь проверим природные данные». И конвоирую его в электрокардиографический кабинет, где дежурил знакомый техник, наш пятикурсник. Уложил он раздетого Комогена на кушетку, облепил электродами, поползла ленточка из кардиографа. Посмотрел он ленту на свет, померил закорючки линейкой: «Энергетический уровень организма, – вещает важно, – девяносто три и семь десятых процента. Ниже идеального, но в пределах нормы». И сажает Комогену присоски второго кардиографа на виски, лоб, затылок. Уж не знаю, какую ахинею выдал самописец на ленту, но была она преподнесена как новейшее достижение медицины, интеллект-энцефалограмма. Техник мой с многоученым видом ленточку «расшифровал» и объявил изумленно: «Не может быть! Сто тридцать семь. Сейчас я аппаратуру проверю…» Проверил. Я тоже удивляюсь. Он мне «объясняет», какой пик что показывает, и на Комогена косится: «Кого вы мне привели? Парню место в школе для одаренных подростков».
Комоген слегка ожил. Чует, что специнтернат отодвигается.
У сестринского поста ждала моя однокурсница с набором детских картинок. Она изображала психолога. Комогена якобы проверили на тесты и сообщили, что к точным наукам способности средние, зато к гуманитарным – отличные.
«Милый мой, – злюсь я, – что ж ты всем головы морочишь? Катись отсюда и учись со всеми вместе».
Сияет Комоген и счастливые слезы с глаз смаргивает. Приказал я ему зайти еще раз, завтра в три, для заключительной беседы.
Веру в себя человеку так быстро не внушишь. И цели нет у мальчишки. Надо его подтолкнуть, разогнать, как автомобиль с испорченным стартером, чтоб мотор уже на ходу заработал.
А как дальше лечить его от душевной придавленности? В чем убеждать? К чему ему стремиться, чего хотеть?
Хорошо учиться? Делать зарядку по утрам и помогать старшим? Готовиться в институт? К этим речам он давно глух – абстрактны. Заработать денег, купить джинсы, магнитофон и кожанку? А дальше?
Как убедить парня, что перед ним – чистое будущее, и он все может, только захотеть! Как сделать, чтоб захотел? Что он вообще может захотеть – но сильно, чтоб хотение это было – как дерево на берегу, за которое заводится трос, и засевшая в болоте машина сама себя вытаскивает собственной лебедкой?
Рассказал я ему, как сирота и беспризорник Коля Дубинин стал академиком. Впечатления не произвело: об академиках у Комогена представление было самое туманное, лежавшее вне сферы его понимания и интереса.
Что за человек… Безусловно обиженный, обойденный радостями жизни в самом чувствительном возрасте. Все им пренебрегали, помыкали, в грош не ставили. На самолюбие ставку сделать, на обиженность? Не может быть, чтобы хоть подсознательно не хотелось ему расквитаться с жизнью за все унижения и лишения, которые пришлось вытерпеть.
А Ира, надо заметить, еще тогда пыталась приохотить меня к чтению. Очень ее задевало, что всем я неплох, а вот по части литературы и искусства – дуб дубом. Перед подругами стеснялась: они рассуждали о Хемингуэе и Пикассо, а я нетвердо знал «Муму» и картину Саврасова «Грачи прилетели». И начал я эксплуатировать Ирину эрудицию, чем более или менее успешно и занимаюсь уже четверть века. Что можно подсунуть Комогену в качестве незатасканного примера воли, энергии, успеха?
Так я впервые прочел «Наполеона» Тарле. И пересказал Комогену в упрощенном виде. Мой Наполеон выглядел похожим на Комогена, как две капли воды. А масштабы его власти заставили бы удивиться самого великого императора. Наверное, зерно упало в почву, потому что в сонливой флегматичности Комогена промелькнула какая-то мечтательная задумчивость.
Железо надо ковать из любого положения, но лучше все-таки пока горячо. Я наплел Комогену, что пишу диссертацию по определению ценностной ориентации в подростках пубертатного возраста и он интересен как экземпляр. Ставлю на нем опыт. Причем он имеет право в любой момент опыт прервать и больше не являться. А если опыт удастся? Тогда не исключено, что ты станешь другим человеком, но это твое личное дело, меня не касается.
И затеяли мы с ним эдакий семинар, эдакую сумасшедшую историко-психологическую игру в вопросы и ответы: а мог бы в принципе он, Комоген, стать императором, если бы родился Наполеоном Бонапартом?
Он вздыхает: «Способностей не хватает». – «Позволь, насчет способностей мы уже выяснили». Я разобрал карьеру Наполеона, как шахматную партию, и набросал одиннадцать пунктов на том самом листочке, который вывалился сегодня в таз с водой.
Комоген старательно переписал. Запись, как вы видите, не лишена аморальности. Но иначе, полагал я, такого тупицу не пронять: перечню сплошных добродетелей он бы не поверил; да таково и соответствие исторической истине.
Будущее показало, что я оказался прав, а лучше б было наоборот. В молодости не задумываешься о далеких последствиях…
За последующие пару недель я внушил ему, что ум умом, а учение – учением, и если человек получает двойки, это отнюдь не гарантия, что он глуп или не преуспеет в жизни. Ира снабжала меня примерами. Заодно с Комогеном я узнал, что математик Гаусс в школе слыл тупицей, юный Лев Толстой имел репутацию шалопая и бездельника, а Генри Форд был почти неграмотен.