Человек без свойств (Книга 2) - Роберт Музиль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боюсь все же, что вы берете на себя слишком много, — прервал Туцци это отступление от темы. — Вы интернациональны и воинственны, а хотите вступить в сделку с националистическими течениями и пацифистскими. Это чуть ли не больше, чем может сделать профессиональный дипломат. Вести с помощью пацифизма военную политику — этим сегодня заняты в Европе самые опытные специалисты!
— Но мы же вообще не занимаемся политикой! — еще раз, тоном усталой жалобы, запротестовал Штумм против такого недоразумения. — Его сиятельство хотел предоставить собственности и образованности последнюю возможность объединиться духовно. Отсюда возник этот вечер. Конечно, если штатский дух так и не добьется единства, мы окажемся в таком положении…
— В каком же? Это-то как раз и любопытно узнать! — воскликнул Туцци, опрометчиво подстрекая генерала обмолвиться.
— В трудном, конечно, — сказал Штумм осторожно и скромно.
Пока эти четверо так беседовали, Ульрих, давно уже незаметно улизнувший, искал Герду, обходя стороной группку его сиятельства и военного министра, чтобы не быть подозванным к ним.
Он уже издали увидел ее, она сидела у стены рядом со своей неподвижно глядевшей в пространство салона матерью, а Ганс Зепп с беспокойным и строптивым видом стоял с другой стороны. После той злосчастной последней встречи с Ульрихом она стала еще худее, и чем ближе он к ней подходил, тем все менее миловидно, но почему-то как раз поэтому фатально привлекательнее выделялись на фоне комнаты ее голова и сильные плечи. Когда она увидела Ульриха, щеки ее сразу залились румянцем, сменившимся еще большей бледностью, и она непроизвольно съежилась, как человек, у которого болит сердце, но который почему-либо не может положить руку на грудь. В уме у него промелькнула сцена, когда он, обезумев от своего животного преимущества — волновать ее тело, надругался над ее волей. И вот это тело, видимое для него под платьем, сидело на стуле, получало приказы обиженной воли держаться теперь гордо и дрожало при этом. Герда не была зла на него, он это видел, но она хотела любой ценой «покончить» с ним. Он незаметно замедлил шаг, чтобы как можно дольше вкушать от всего этого, и такая сладострастная оттяжка, вероятно, соответствовала отношению друг к другу этих двух людей, которые никогда не могли сойтись вполне.
И когда Ульрих был уже вблизи нее и не видел ничего, кроме дрожи в лице, его ожидавшем, на него упало что-то невесомое, не то тень, не то струя тепла, и он увидал Бонадею, которая безмолвно, но вряд ли непреднамеренно прошла мимо него и его, наверно, преследовала, и поздоровался с ней. Мир прекрасен, если принимать его таким, каков он есть. На секунду наивный контраст между пышным и скудным, выразившийся в этих двух женщинах, показался ему таким же огромным, как между лугом и камнем на границе скал, и у него появилось такое чувство, что он выходит из параллельной акции, хотя и с виноватой улыбкой. Когда Герда увидела, как эта улыбка медленно опускается навстречу ее протянутой руке, веки ее задрожали.
В этот миг Диотима заметила, что Арнгейм повел молодого Фейермауля к группе его сиятельства и военного министра, и, как опытный тактик, помешала этим контактам, напустив в комнаты весь обслуживающий персонал с освежающими напитками.
37
Одно сравнение
Таких разговоров, как приведенные, были десятки, и во всех было что-то общее, что не так-то легко описать, но о чем и умолчать тоже нельзя, если не умеешь, как правительственный советник Мезеричер, давать блестящее описание общества одним лишь перечислением: присутствовали такой-то и такая-то, одеты были так-то и так-то, сказали то-то и то-то; к этому, впрочем, как раз и сводится то, что многие считают самым настоящим искусством повествования. Фридель Фейермауль не был, значит, жалким льстецом, — им он и вообще не был, — а только вовремя проникся уместной мыслью, когда сказал о Мезеричере при Мезеричере: «Он, в сущности, Гомер нашего времени! Нет, совершенно серьезно, — прибавил он, ибо Мезеричер сделал было протестующий жест, — в эпически невозмутимом „и“, которым вы ставите в один ряд всех и вся, есть, на мой взгляд, что-то поистине великое!» Он завладел главой «Парламентских и общественных новостей», поскольку тот не хотел покидать дом Туцци, не засвидетельствовав свое почтение Арнгейму; но Мезеричер все-таки не включил Фейермауля в число перечисленных поименно гостей. Не вдаваясь в более тонкие различия между идиотами и кретинами, напомним только, что идиоту определенной степени уже не удается образовать понятие «родители», тогда как представление «мать и отец» еще вполне доступно ему. Но этим простым, соединительным «и» как раз и связывал Мезеричер общественные явления. Далее следует напомнить, что, по опыту всех наблюдателей, в примитивной конкретности мышления идиотов есть что-то, взывающее каким-то таинственным образом к чувству; и что поэты тоже взывают в основном к чувству, и даже весьма сходным образом, поскольку отличаются предельной конкретностью мысли. Если, стало быть, Фридель Фейермауль назвал Мезеричера поэтом, он мог бы с таким же правом, то есть из тех же темных побуждений, которые в его случае были опять-таки озарением, назвать его идиотом, — назвать знаменательным и для всего человечества образом. Ведь то общее, о чем тут идет речь, — это ум, не сдерживаемый никакими широкими понятиями, не очищенный никакими разграничениями и абстракциями, ум, способный на грубейшее соединение, что нагляднее всего и выражается в том, как он довольствуется простейшей связкой, беспомощным, нагромождающим одно на другое «и», которое заменяет слабоумному более сложные отношения; похоже, что и мир, несмотря на весь содержащийся в нем ум, находится в таком родственном идиотизму состоянии; этот вывод даже напрашивается, когда пытаешься понять происходящие в мире события в их совокупности. Не надо, однако, думать, будто те, кто выдвигает и разделяет такое мнение, единственно умные люди на свете! Тут суть вопроса вовсе не в отдельном человеке и не в делах, которые он обделывает и которые каждый, кто явился в этот вечер на прием к Диотиме, обделывал с большей или меньшей хитростью. Ведь когда за напитками генерал фон Штумм, например, вступил вскоре с его сиятельством в разговор, в ходе которого он любезно-упрямо и почтительно-непринужденно возразил тому такими словами: «Не взыщите, ваше сиятельство, что я решительно не согласен! Но в том, что люди гордятся своей расой, есть не только надменность, но и что-то приятно благородное!», — он точно знал, что он хотел сказать этими словами, неточно он знал только, что он ими сказал, ибо вокруг таких штатских слов есть какая-то оболочка, окутывающая их, как толстые перчатки, в которых пытаешься вытащить одну спичку из полной коробки. И Лео Фишель, не отставший от Штумма, когда заметил, что генерал нетерпеливо устремился к его сиятельству, прибавил:
— Людей надо различать не по расам, а по заслугам!
И то, что сказал в ответ его сиятельство, было тоже логично; его сиятельство не заметил только что представленного ему директора Фишеля и ответил фон Штумму:
— На что буржуа раса?! Что камергер должен иметь шестнадцать предков-дворян — этим они всегда возмущались, это они считали наглостью, а что они делают теперь сами? Они хотят подражать этому и перебарщивают. Больше шестнадцати предков — это же просто сионизм!
Ведь его сиятельство был раздражен, и потому было вполне естественно, что он так говорил. Да и вообще неоспоримо, что человек обладает разумом, вопрос только в том, как он применяет его в общественном плане.
Его сиятельство досадовал на проникновение в параллельную акцию «почвенных» элементов, которое вызвал он сам. Его заставили сделать это разные политические и социальные соображения; сам он признавал только «население государства». Его политические друзья советовали ему: «Беды не будет, если ты послушаешь, что они говорят о расе, о чистоте и о крови. Кто вообще принимает всерьез всякую болтовню!» — «Но ведь они говорят о человеке так, словно он скотина!»— возражал граф Лейнсдорф, державшийся католических представлений о достоинстве человека, мешавших ему, хотя он и был крупным помещиком, понять, что идеалы птице— и коневодства можно применить и к чадам божьим. На это его друзья отвечали: «Да зачем же тебе смотреть на это сразу так глубокомысленно? И потом это даже, может быть, лучше, чем если бы они говорили о гуманности и тому подобных иностранных революционных штуках, как то всегда было до сих пор!» И это в конце концов убедило его сиятельство. Но его сиятельство досадовал и на то, что этот Фейермауль, пригласить которого он вынудил Диотиму, внес только новое смятение в параллельную акцию и разочаровал его. Баронесса Вайден пела этому Фейермаулю дифирамбы, и он, Лейнсдорф, в конце концов поддался ее натиску. «В этом вы совершенно правы, — признал граф, — что при теперешнем курсе мы легко можем прослыть германофилами. И вы правы также, что, пожалуй, не мешает пригласить поэта, который говорит о том, что надо любить всех людей. Но поймите, я просто не могу навязывать это госпоже Туцци!» Но Вайденша не отставала и, видимо, нашла новые убедительные причины, ибо в конце беседы Лейнсдорф обещал ей потребовать от Диотимы, чтобы она пригласила Фейермауля. «Делать это мне не хочется, — сказал он. — Но сильной руке нужны и прекрасные слова, чтобы люди ее поняли, в этом я с вами согласен. И вы правы также, что в последнее время все идет слишком медленно, нет больше настоящего энтузиазма!»