Разговор в «Соборе» - Марио Льоса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ей стало хуже. Целую неделю хозяйка или уходила из дому, или разговаривала сама с собой, и настроение у нее было отвратительное. А в четверг утром Амалия нагнулась и вдруг почувствовала, будто кости ломаются, опрокинулась на пол. Попыталась встать — не смогла. Еле доползла до телефона, сеньорита, сеньорита, это я, сеньоры Ортенсии дома нет, боли страшные, вся мокрая, умираю. Целая вечность, наверно, прошла, когда, как во сне, увидела она перед собой хозяйку и сеньориту Кету. Под руки, чуть не волоком вывели ее по лестнице, посадили в машину, повезли в родильный дом: не бойся, это еще не роды, они ее будут навещать, проведывать, успокойся, Амалия. А боль накатывала волнами, и резко, так что затошнило, запахло скипидаром. Хотела помолиться — не смогла, наверно, смерть пришла. Положили ее на носилки, подняли наверх, и какая-то старуха с волосами на подбородке стала, ворча, раздевать ее. Она подумала о Тринидаде, чувствуя, как мышцы точно рвутся и нож вонзается в тело, проходит от поясницы к спине.
Когда очнулась, вся горела, в желудке как будто раскаленные уголья. Даже кричать сил не было, вот я и умерла, подумала. В горле стоял ком — ни выплюнуть, ни проглотить. Постепенно стала узнавать заставленную койками комнату, лица женщин, высокий, грязный потолок. Трое суток проспала, сказала ей соседка справа, а та, что слева: кормили тебя через трубку. Чудом жить осталась, сказала сиделка, и дочка твоя тоже. Больше детей не заводите, сказал смотревший ее доктор, и тот-то ребенок чудо. Потом добрая монашка принесла ей сверточек: девочка была крохотная, лысая, глазки еще не открылись. И жажда прошла, и боль отпустила, она села на кровати, дала ей грудь. Почувствовала — щекотно стало соску, засмеялась как сумасшедшая. У тебя, что ли, нет никого? — спросила соседка слева, а та, что справа: хорошо, что тебя вытащили с того света, тех, у кого никого нет, в братской могиле хоронят. Спросила, не приходил ли кто ее проведать. Нет. Сеньора, белая-белая такая, волосы черные, глаза большие? Нет. А сеньорита высокая, видная, волосы рыжие? Нет, никого не было. И не звонил никто, не справлялся? Нет. Да как же это? Почему же это они так себя ведут, отвезли и забыли. Но она не рассердилась, не огорчилась. Щекочущее ощущение охватило все тело, а сверточек трудился изо всех сил, хотел еще. Не приходили? — и помирала со смеху: дурочка, куда ж тебе столько молока, ты же насосалась так, что обратно лезет.
На шестой день доктор сказал: все в порядке, я тебя выписываю. Поосторожней, ты после операции ослабела, отдохни по крайней мере месяц. И помни: с детьми — все. Она встала, и голова закружилась. Она похудела, пожелтела, глаза ввалились. Попрощалась с соседками, с матушкой, побрела на улицу, и полицейский у ворот поймал ей такси. У тетки затряслись губы, когда она с ребенком на руках предстала перед ней. Обнялась, заплакали. Что ж твоя хозяйка себе позволяет — не позвонила даже, не пришла проведать, свинство-то какое? Да-да, тетушка, а она-то, дура, все ей помогала, не хотела от нее уходить. А этот твой — тоже не показывался? Нет, тетя. Когда поправишься, сказала тетка, сходим с тобой в полицию, напишем на него бумагу, чтоб признал ребенка и денег давал. В домике было четыре комнаты: в одной сама тетка, а три другие сдавала: жила там чета стариков, целый божий день слушали радио, а готовили себе на примусе, чадившем на всю квартиру: муж служил на почте и только недавно вышел на пенсию. Двое других жильцов были родом из Айакучи — один был портной, другой — мороженщик. У тетки они не столовались, по ночам пели на кечуа. Тетка постелила у себя в комнате матрас, там и стала жить Амалия. Целую неделю она почти не вставала — сразу голова кружилась. Но ничего, не скучала. Играла с Амалитой, разглядывала ее, шептала ей на ухо: вот скоро пойдем к этой гадине за жалованьем и скажем ей: не хотим больше у вас служить, а если этот гад нам на глаза покажется, мы ему скажем, чтоб проваливал, мы в нем не нуждаемся, будь здоров. Я тебя устрою в кафе в Бренье, у меня там друзья, говорила тетка.
Через неделю она оправилась, и тетка дала ей денег на автобус: смотри, вытряси из нее все, что тебе причитается. Увидит меня, ей стыдно станет, думала Амалия, умолять будет, чтоб я вернулась. Но нет, ищите себе другую дуру. С ребенком на руках пришла на улицу Генерала Гарсона и в дверях столкнулась с хромоногой Ритой, прислугой с первого этажа. Улыбнулась ей: здравствуй, Рита. А та раскрыла рот, хотела удирать. Неужто я так изменилась? Ты меня не узнаешь, я — Амалия, засмеялась Амалия, со второго этажа. Тебя выпустили? — сказала Рита. Да кто ее забирал-то, полиция, что ли? А если меня с тобой увидят, не заберут меня? На нее уже кричали, расспрашивали, выведывали, и не у нее одной, а у всех в доме — и у той, что с третьего этажа, и с четвертого, и грубо так: где, мол, она, куда ушла, где скрывается, куда девалась эта самая Амалия. Очень грубо, с бранью и угрозами: говори, мол, а не то сама сядешь. Как будто мы чего знаем, сказала Рита. Она подошла поближе и понизила голос: где тебя нашли, что тебя спрашивали, ты им сказала, кто ее убил? Но Амалия, привалившись к стене, бормотала только: подержи ее, подержи ее. Рита приняла у нее девочку: что с тобой? что они с тобой сделали? Привела ее к себе на кухню, слава богу, хозяев нет, усадила, дала воды. Убили? — повторяла Амалия, а Рита, держа ребенка, не кричи, ты что, не дрожи ты так. Сеньору Ортенсию убили? Рита выглянула в окошко, заперла дверь на ключ, сунула ей девочку обратно: не кричи, весь дом сбежится. Да где ж она была, да как же она ничего не знает, ведь об этом во всех газетах было, и всюду фотографии сеньоры Ортенсии, разве в роддоме радио нет? А Амалия, стуча зубами, попросила: дай, Рита, чего-нибудь горячего, чаю или что-нибудь. Рита налила ей чашку кофе. Да ты, считай, в сорочке родилась, ведь сюда целыми днями ходили, полицейские, репортеры и прочие, один за другим, один за другим, ходят-ходят, звонят, расспрашивают и все хотят знать, где ты, когда ушла, где скрываешься, слава богу, так и не нашли тебя. Она отхлебывала кофе, говорила «да», «спасибо, Рита», укачивала заплакавшую Амалиту. Да-да, сейчас уйдет, затаится, сюда больше ни ногой, а Рита: если тебя схватят, так дешево, как мы, не отделаешься, не знаю уж, что с тобой и сделают. Амалия встала — спасибо — и вышла. Думала, сознание потеряет, но все-таки добралась до угла, и голова перестала кружиться, прибавила шагу, прижимая девочку к груди, чтоб не слышать ее плача. Такси проехало — не остановилось, второе — тоже, и она трусила по улице: вон полицейские, вот сейчас она с ними поравняется, ее и схватят, вот сейчас — и наконец третья машина затормозила. Когда попросила у тетки денег расплатиться с шофером, та разворчалась: могла бы и на автобусе, не велика барыня. Закрылась в комнате. Бил ее такой озноб, что укуталась всеми теткиными одеялами, но к вечеру пришлось сделать вид, что проснулась, отвечать на вопросы: нет, не застала ее, в поездку уехала. Конечно, сходит еще, заберет, что положено, нет, грабить себя не позволит. И думала, что надо позвонить. Открыла теткин кошелек, нашла монетку, пошла в кабачок на углу. Номер не забыла, ясно помнила его. Но детский голос ответил: нет здесь таких, никакая сеньорита Кета здесь не живет. Снова набрала. На этот раз подошел мужчина: нет такой, и не знают, они недавно переехали сюда. Она прислонилась к дереву, чтобы перевести дыхание. Как страшно ей было, весь мир сошел с ума, думала она. Вот почему хозяйка не пришла ее проведать: об этом убийстве по радио передавали, ее, наверно, тоже разыскивают. Арестуют, будут допрашивать, бить, может, и убьют, как Тринидада убили.
Несколько дней не выходила из дому, помогала тетке по хозяйству и с уборкой. Молчала и все думала — ее убили, она умерла. Сердце падало всякий раз, как в дверь звонили. На третий день пошли крестить Амалиту, и когда падре спросил: как наречем младенца? — ответила: Амалия-Ортенсия. Ночей она теперь не спала, все сидела, обняв девочку, чувствуя страшную пустоту, пустоту и вину: вы уж простите, сеньора, что плохо о вас думала, разве ж она могла такое представить — и думала: а что ж теперь с сеньоритой Кетой? Но скоро оправилась, обругала себя: дура, у страха глаза велики, чего бояться. Пойдет в полицию, скажет — рожала, пусть проверят, убедятся, оставят ее в покое. А они не поверят, начнут оскорблять, допытываться. Тетка послала ее за сахаром, и, когда переходила улицу, чья-то фигура отделилась от фонарного столба, загородила ей дорогу. Амалия вскрикнула. Я тебя уж сколько часов жду, сказал Амбросио. Он притянул ее к себе, и она прижалась к его груди, глотая слезы и сопли, не в силах говорить, а он ее утешал. Люди смотрели, три недели он ее искал, сын, Амалия? Дочка, зарыдала она, да, здоровенькая родилась. Амбросио вытащил платок, вытер ей лицо, заставил высморкаться, повел в кафе. Сели в глубине. Он обнял ее за плечи, похлопывал, чтоб перестала реветь, ну-ну, Амалия, ну, хватит, хватит, ну успокойся. По сеньоре Ортенсии плакала она? Да, и еще потому что испугалась. Полиция меня разыскивала, Амбросио, как будто она что знает. И еще потому что подумала, он ее бросил. Да как же я мог тебя навестить, глупенькая, да откуда ж он знал, где она? Он ждал ее на остановке, а ты все не приходила, а когда узнал из газет про сеньору Ортенсию, стал, как безумный, рыскать по всему городу, искать ее. Был и в Суркильо, где раньше твоя тетка жила, а оттуда его послали в Бальконсильо, а оттуда — в Чакра-Колорадо, но сказали только улицу, а номер дома не знали. Вот он и ходил по улице, расспрашивал всех и каждого, все думал: она выйдет, они встретятся. Вот и встретились. А что насчет полиции? — сказала Амалия. Не ходи, сказал он. Лудовико говорит, все равно посадят не меньше чем на месяц, жилы тянуть будут, допрашивать, проверять. Лудовико говорит, лучше вообще убраться из Лимы на время, пока у нас про нее забудут. Да куда же я поеду, снова заплакала Амалия, как она поедет? Со мной поедешь, сказал он, вместе поедем. Она заглянула ему в глаза: да, Амалия. У него и вправду все вроде бы было решено. Он глядел на нее очень серьезно: да разве могу я допустить, чтоб тебя сграбастали хоть на день? — и голос тоже был серьезный такой — и завтра же они уедут. А как с работой? Да это вообще не в счет, уж как-нибудь он ее прокормит. Она не сводила с него глаз, пытаясь поверить — и не могла. Жить вместе? Завтра? В горы поедем, сказал Амбросио и придвинулся совсем близко, а когда забудут про тебя, вернемся. Она чувствовала, что все снова запутывается: Лудовико говорил? Но зачем тогда ее разыскивали, что она сделала? что она может знать? Амбросио обнял ее: все будет хорошо, завтра сядут в поезд, потом автобусом. В горах никто ее не найдет. Она крепче прижалась к нему: так это все оттого, что он ее любит? Ну конечно, глупая, а отчего ж еще? Там, в горах, живет один родич Лудовико, он будет работать у него, а тот им поможет. Амалия чувствовала, что совсем ничего не соображает от страха, от неожиданности. Тетке ничего не говори, — не скажу, никто не должен знать, — никто и не узнает. Смотри, как бы не, а она: ну, конечно. Десампарадос знаешь? Знаю. Он довел ее до угла, дал денег на такси: выйдешь из дому за чем-нибудь. Она шла молча. Всю ночь глаз ее сомкнула, слушала, как дышит тетка, как устало храпят за стенкой старики. Пойду, сказала она наутро тетке, может, хозяйка вернулась. Села в такси, приехала на Десампарадос, а Амбросио едва глянул на Амалиту-Ортенсию, только спросил: это она? Она. Он привел ее в зал ожидания, посадил на скамью рядом с горцами с тюками. У него было с собой два больших чемодана, а я-то, подумала Амалия, ушла в чем была. Что-то нерадостно ей было: не хотелось уезжать и жить с ним не хотелось. Не по себе ей было.