Разговор в «Соборе» - Марио Льоса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же теперь будет? Ничего не будет, ее не рассчитают. Хозяйка возила ее к доктору и следила, чтоб Амалия выполняла все его указания: это не поднимай, полы не натирай, не наклоняйся, тебе вредно. Очень она была к ней добра, и Амалии стало легче — излила душу, выплакалась хоть кому-то. Ну а если Амбросио все же узнает? Ну, узнает и узнает, теперь уж можно не бояться, все равно бросит. Но он, однако, не бросал — приходил каждое воскресенье. Они шли куда-нибудь обедать, разговоры разговаривали, а Амалия думала: боже ты мой, о чем мы только говорим, сами перед собой притворяемся. Да, говорили обо всем, кроме главного. К Лудовико в комнату больше не ходили, просто гуляли или в кино шли, а потом Амбросио провожал ее до военного госпиталя. Он, как Амалия замечала, чем-то был озабочен, взгляд иногда становился невидящим, а она думала: чего ты распереживался-то так, разве я прошу, чтоб ты женился, или денег? А однажды в воскресенье, когда они выпили вермута, вдруг услышала севший его голос: ты как себя чувствуешь? Да хорошо, ответила она, опустила глаза: это насчет ребенка, что ли? Когда родишь, работать уж нельзя будет, услышала она. Это почему же? а чем же я жить стану? А он: да уж, видно, мне это на себя придется взять. И больше рта не раскрывал до самого госпиталя. На себя взять? — думала она, лежа в темноте, поглаживая живот, — ему? То есть что же: вместе жить? своим домом?
Пятый месяц, шестой. Ей стало трудно двигаться, иногда посреди уборки приходилось все бросать, делать передышку, или когда на кухне стряпала. А однажды хозяйка ей сказала: мы переезжаем. Куда, сеньора? В Хесус-Мария, эта квартирка нам уже не по карману. Пришло несколько мужчин, посмотрели обстановку, поторговались, пригнали фургон и стали выносить кресла, обеденный стол, ковер, проигрыватель, холодильник, кухню. У Амалии сердце сжалось, когда на следующий день она увидела три чемодана и десяток свертков — все имущество сеньоры Ортенсии в них уместилось. Тебе-то что, дура? Дура и есть, не могла не горевать. Сеньора, как же это вы так, остались почти что без ничего и нисколечко не грустно? Нет, Амалия, и знаешь, почему? Потому что я скоро вообще уеду из Перу. Хочешь, и тебя с собой возьму, — и засмеялась. Что это с ней? Откуда вдруг хорошее настроение, и планы какие-то, и былые замашки важной дамы? Амалия похолодела, ступив на порог новой квартиры на улице Генерала Гарсона, и не то, чтоб уж очень маленькая, но до того старая, до того запущенная: столовая крошечная, и спальня тоже, а кухня и ванная — как на карликов рассчитаны. В ее комнате только один матрас и умещался. Мебель тоже была ветхая, обшарпанная. Тут раньше сеньорита Кета жила? Да. А Амалии не верилось: как же, белый автомобиль и сама такая элегантная, не пристало ей такое жилище. А теперь она где? Теперь переехала на Пуэбло-Либре.
На новом месте хозяйка приободрилась: рано вставала, лучше кушала, большую часть дня дома не бывала и с Амалией разговаривала, не то что раньше. И все про то, как уедет в Мексику: уеду в Мексику, Амалия, и никогда сюда не вернусь больше. Приезжала их проведать сеньорита Кета, и Амалия, задыхаясь в своей тесной кухоньке, слышала их разговоры, все про то же: еду, уеду, не приеду. Значит, правда, подумала Амалия, на самом деле собралась, и стало ей грустно. Это все из-за тебя, сказала она будущему ребенку, из-за тебя я стала непонятно что, плачу по пустякам, на ровном месте мне грустно, совсем дурой я с тобою стала. А когда вы едете, сеньора? Скоро, Амалия. Однако сеньорита Кета эти планы всерьез не очень-то принимала, Амалия слышала, как она говорила: не строй, Ортенсия, воздушные замки, не воображай, что все у тебя пройдет гладко, опасное дело ты затеяла. Что-то во всем этом было странное, но что? что? Спросила сеньориту Кету, а та сказала: женщины, Амалия, — глупый народ, ведь он ее зовет, потому что ему нужны деньги, а когда идиотка Ортенсия их ему привезет, он ее опять бросит. Кто «он», сеньорита, — Лукас? Ну конечно Лукас, кто ж еще? Амалия совсем оторопела. И она к нему едет? Он ее бросил, обобрал, а она — к нему? Но вскоре ей уже стало не до сеньоры и ни до чего — очень худо делалось. В первые месяцы она так не выматывалась, а теперь еле ноги таскала: утром спала, вечером спала, и, приходя с покупками, тоже полеживала. Готовила теперь сидя: эк тебя разнесло, думала она.
Стояло лето, Амбросио возил дона Фермина с семейством в Анкон, и виделись они с ним редко. А может, и не было никакого Анкона, а просто предлог нашел, чтоб потихоньку от нее улизнуть. Он опять стал каким-то странным. Как бежала Амалия к нему на свидание, сколько надо было всего рассказать ему, а тут такой ушат холодной воды: а хозяйка хочет ехать в Мексику, представляешь? — угу — к этому проходимцу — ну? — а в нашей теперешней квартирке разве только карлики поместятся, — да? — да ты не слушаешь, — как не слушаю? — о чем ты все думаешь? — да ни о чем я не думаю. Ну и бог с ним, подумала Амалия, я его больше не люблю. Когда хозяйка твоя уедет, приходи сюда, говорила ей тетка, когда останешься на улице, помни — это твой дом, говорила сеньора Росарио, и Хертрудис тоже. Если жалеешь о том, что ты мне предложил, так нечего дуться, а просто забудь, сказала она однажды Амбросио, я у тебя ничего не просила. А он удивленно спросил: а что я тебе предлагал? А потом: спать, начинать все сначала? Однажды она решила подсчитать, сколько слов вымолвит Амбросио за целое воскресенье, — меньше ста. Что ж он, ждал, пока она родит, чтобы уж потом бросить? Нет уж, она его первая бросит. Она найдет себе место, а с ним видеться больше не будет, и как сладко будет, когда он придет прощения просить, сказать ему: уходи, ты мне не нужен, пошел вон!
Живот становился все больше, а хозяйка все чаще говорила об отъезде, да когда же вы собираетесь, сеньора? Точно еще не знает, но скоро. Однажды вечером Амалия слышала, как они с сеньоритой Кетой кричали друг на друга, но ей было до того худо, что не могла даже встать с кровати: я слишком много перестрадала, я от всех натерпелась и сама теперь ни с кем церемониться не стану. Терпеть тебе сейчас придется, отвечала сеньорита, то были цветочки, а теперь будут ягодки. Ты просто рехнулась, Ортенсия. А утром как-то, идя с рынка, увидела на улице у подъезда машину, а в машине — Амбросио. Решила, что он к ней приехал, а он прижал палец к губам: ш-ш-ш, не поднимайся пока, проходи, там дон Фермин. Амалия села в скверике на углу: горбатого могила исправит, чего он, ей-богу, все время боится? Она его ненавидела, ее от него воротило, Тринидад был в тыщу раз лучше. Когда машина отъехала, поднялась домой, а хозяйка была как тигрица. Ходила по комнате, курила, расшвыривала стулья: что ты уставилась на меня, идиотка, ступай на кухню! Амалия заперлась в своей комнатенке. Она меня никогда еще не обзывала, думала она. Потом уснула. А когда выглянула, хозяйки уже не было. Вернулась вечером, попросила прощенья, что накричала на нее: у меня, Амалия, нервы не в порядке, этот мерзавец довел меня до белого каления. Нет-нет, ничего готовить не надо, пусть ложится спать.
Ей стало хуже. Целую неделю хозяйка или уходила из дому, или разговаривала сама с собой, и настроение у нее было отвратительное. А в четверг утром Амалия нагнулась и вдруг почувствовала, будто кости ломаются, опрокинулась на пол. Попыталась встать — не смогла. Еле доползла до телефона, сеньорита, сеньорита, это я, сеньоры Ортенсии дома нет, боли страшные, вся мокрая, умираю. Целая вечность, наверно, прошла, когда, как во сне, увидела она перед собой хозяйку и сеньориту Кету. Под руки, чуть не волоком вывели ее по лестнице, посадили в машину, повезли в родильный дом: не бойся, это еще не роды, они ее будут навещать, проведывать, успокойся, Амалия. А боль накатывала волнами, и резко, так что затошнило, запахло скипидаром. Хотела помолиться — не смогла, наверно, смерть пришла. Положили ее на носилки, подняли наверх, и какая-то старуха с волосами на подбородке стала, ворча, раздевать ее. Она подумала о Тринидаде, чувствуя, как мышцы точно рвутся и нож вонзается в тело, проходит от поясницы к спине.
Когда очнулась, вся горела, в желудке как будто раскаленные уголья. Даже кричать сил не было, вот я и умерла, подумала. В горле стоял ком — ни выплюнуть, ни проглотить. Постепенно стала узнавать заставленную койками комнату, лица женщин, высокий, грязный потолок. Трое суток проспала, сказала ей соседка справа, а та, что слева: кормили тебя через трубку. Чудом жить осталась, сказала сиделка, и дочка твоя тоже. Больше детей не заводите, сказал смотревший ее доктор, и тот-то ребенок чудо. Потом добрая монашка принесла ей сверточек: девочка была крохотная, лысая, глазки еще не открылись. И жажда прошла, и боль отпустила, она села на кровати, дала ей грудь. Почувствовала — щекотно стало соску, засмеялась как сумасшедшая. У тебя, что ли, нет никого? — спросила соседка слева, а та, что справа: хорошо, что тебя вытащили с того света, тех, у кого никого нет, в братской могиле хоронят. Спросила, не приходил ли кто ее проведать. Нет. Сеньора, белая-белая такая, волосы черные, глаза большие? Нет. А сеньорита высокая, видная, волосы рыжие? Нет, никого не было. И не звонил никто, не справлялся? Нет. Да как же это? Почему же это они так себя ведут, отвезли и забыли. Но она не рассердилась, не огорчилась. Щекочущее ощущение охватило все тело, а сверточек трудился изо всех сил, хотел еще. Не приходили? — и помирала со смеху: дурочка, куда ж тебе столько молока, ты же насосалась так, что обратно лезет.