Обоснованная ревность - Андрей Георгиевич Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Карамышеву ничего не остается, как спуститься. И, спустившись, посмотреть на тот же минарет новыми глазами. Я бы мог сказать, что, спустившись и поглядев: “Господи! как он высок…” – подумал Карамышев, словно только теперь осознав его в пространстве. Я бы мог сказать так – и вы бы мне поверили. Но также поверите вы мне, если я скажу, что, спустившись и оглядевшись: “Как он, в сущности, мал-невысок… – подумал Карамышев. – И построен-то кое-как…” Эта небрежность вдруг станет видна. “А вы обратили внимание, что он кривой? Вон, вон, отсюда смотрите…” – с гордостью обратят его внимание экскурсоводы, подтверждая тут же его несложные наблюдения.
Он посетит еще несколько медресе и рассмотрит еще несколько музейных стендов. Запишет еще несколько ненужных ему сведений со слов специалистов в свою книжечку. И чтобы проявить перед самим собой инициативу, спишет со стенки следующие стихи:
Триста кавказских гор истолочь в ступе,
Обмазать девять куполов небес кровью сердца.
Сто лет быть заключенным в подземелье,
Чем провести мгновение с невеждой.
Удивят его эти стихи. Не то чтобы заключенной в них поэзией, а – определенностью. С особым чувством взглянет он на мавзолей Пахлаван Махмуда, написавшего эти строки, и этот мавзолей сделается как бы понятен: все-таки в нем захоронен знакомый. Вот еще смысл поэзии – так быстро становиться знакомым, как этот несколько сот лет назад живший в этой чужой жаре, секунду назад незнакомый Пахлаван Махмуд! Вот и смысл слова “известный”! Нравился Карамышеву Пахлаван Махмуд в свете свежего базарного проигрыша…
“А ведь я, пожалуй, всю жизнь провел с невеждой…” – так заключил свои рассуждения Карамышев, начавшиеся с того, кому же он вчера проиграл на базаре?.. Судьбе, Петру Геннадьевичу, себе? И вот что, простое, внезапно поражает его: конечно, судьба – но проиграл-то он сам, и именно Петру Геннадьевичу!.. А вот что именно ему – в этом было что-то важное для Карамышева сейчас, определяющее именно эту, скрытую пока от всех, тревожащую его ситуацию, в которой он и сам-то себе признаться пока не может. Получается, что что-то не то проигрывал он, не деньги, – это была лишь репетиция, базарная репродукция, модель, схема… Карамышев ведь ЕЕ проигрывал, любовь свою! Он ввязался в эту нелепую игру довольно-таки давно… Как напоминала ему сейчас внезапность его согласия на командировку – внезапный же его подход к игорному столу, а затруднения с отъездом, с приездом, с устройством – следующие и следующие проигранные им под гипнозом уверенности в себе и власти над ситуацией мелкие, но набегающие ставки!.. “Да ведь иной роже я бы никогда не проиграл! – так подумал Карамышев. – Надо было Петру Геннадьевичу что-то иметь в своем лице такое… чтобы я подошел, стал с ним играть и проиграл. Ведь он же должен был мне понравиться, привлечь меня сначала…” Карамышев вспомнил те немногие случаи азарта и проигрыша, хотя бы в очевидной, карточной форме, и еще раз убедился, вспомнив лица тех, с кем играл, что нравились ему чем-то те лица, манили с ними играть… Ведь Карамышев не игрок, игра его не привлекает – проходит же он каждый раз мимо, зная, что играть в азартные игры бессмысленно и проигрыш гарантирован, – и не играет. Так что не в ИГРУ он проигрывал в те редкие случаи, что ни с того ни с сего садился играть, а – людям он проигрывал. Соперникам. “С чего же это я взял, дурак, – в сердцах сказал себе Карамышев, – что мой соперник не привлекателен, как те, с которыми я не сяду играть?.. А может, он как Петр Геннадьевич и я с ним уже играю!!” И Карамышев похолодел, до конца осознав, до чего же правильно лежит авиабилет у него в кармане… “А ведь я, пожалуй, всю жизнь провел с невеждой…” – именно тогда подумает про себя он. Потому что до чего же странно, противоречиво и нелепо: всю жизнь обучаться сведениям, не имеющим к твоей единственной жизни никакого отношения, и пытаться им соответствовать, и полагать неудачи за счет неточного или халатного следования преподанному извне, и страдать от своих неспособностей к имитации и исполнению, вместо того чтобы с самого начала прислушаться к точности собственной жизни и внятности внутреннего голоса и развить этот слух к себе до абсолютного!.. Какого могущества лишаемся мы, отвергая и отрицая данный нам свыше аппарат реальности как нечто фантастичное и нематериальное, не относящееся к безусловности и плотности окружающей жизни… Как же это не сомневаемся мы в возможности познать постороннее и выработать правила помещения себя в нем, то есть как раз разъединяя себя с миром, вместо того чтобы объединиться с ним, научившись слушать голос собственной природы, безусловно общий с голосом творения! Люди представились Карамышеву слепыми, глухими и самодовольными в уродстве. Да, если есть человек, который не разучился слышать себя и всю жизнь употребил на упражнение, помножение и развитие именно такого, истинного знания жизни, – то, право, можно понять, что лучше сто лет просидеть в темнице, чем провести мгновение со мною… Карамышев подумал, что уже поздно,