Пулковский меридиан - Лев Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так или иначе, в июне и июле Ершов томился еще в каких-то ямбургских тыловых казармах. Он ловил силяву в реке, как маленький, умирал от тоски, жил впроголодь, мечтал дезертировать через фронт домой и все никак не решался на это.
Часто днем (а особенно по вечерам) тоска его становилась нестерпимой. Он выходил за юго-восточную окраину города, за Федькину сторожку, на порожистую реку. Он становился над ней и долго, жадно смотрел вдоль нее, вверх по течению. Эта река была — Луга. Она текла оттуда, из родных его сердцу, милых мест. Если бы можно было пойти по ней — все по ней, все по ней, — через трое-четверо суток он добрался бы до дому.
Сердце рвалось у него из груди. Но он слишком плохо знал, где теперь проходит фронт; чересчур неясно представлял себе карту. Расстояние и опасность казались ему большими, чем они были на самом деле. Он так и не рискнул уйти.
Позднее, в конце июля, когда барабанный бой и победные клики в белом Ямбурге вдруг прекратились, когда начался тревожный шёпот по углам, когда через городок на Нарву, в Эстонию потянулись первые телеги с беженцами — из кулаков, из священства, из мелкого купечества, — Степану Ершову пришла в голову «хитрая скопская думка», — «прямая, что дуга».
Он один раз, потом другой, потом и третий зашел по знакомству в Федькину сторожку. Он сидел тут, ведя далекие кружные разговоры с Федюшкиной матерью, стрелочницей Хромовой (где был Федькин батька — об этом никто не говорил), приглядываясь, осторожно проверял: можно ли? Не опасно ли?
Потом, наконец, он «отцаялся». Не матери все же, а сперва самому Феде тайком он показал в последних числах месяца два грубо сшитых черными нитками самодельных конверта. Один был адресован в деревню Корпово, под Лугу, Федосье Андреевне Ершовой. Другой должен был попасть на самую на Псковщину, в деревню Васьково, брату Тимофею Макаровичу.
Солдат долго сговаривался с Федькой. Они — большой и малый — условились так: в случае, если красные опять подойдут к Ямбургу, Степан в последний день принесет эти драгоценные письма мальчишке. Затем он покорно уйдет «со своими проклятущими» — такая уже его горькая солдатская доля.
А счастливец Федюшка, которого белые генералы и за большую приплату не возьмут с собой, оставшись тут, «по справкам», то есть когда можно будет, опустит конверты в советский почтовый ящик. Таким манером Степан и Федюшка, сговорившись, прорвут вдвоем двойной военный фронт.
План был по-детски простым и именно поэтому — верным. Он, конечно, осуществился бы, не переосторожничай солдат. Он побоялся отдать свою корреспонденцию Федьке заранее — да схоронит ли «писёмца» малец, не потеряет ли, не попадут ли они в мягкие генеральские руки? Тогда — прощай бедная Степанова головушка!
Он держал письма при себе, откладывая их вручение со дня на день. И вышло глупее глупого: красные ворвались в город только второго августа, а уже тринадцатого июля ту тыловую команду, к которой был причислен рядовой Ершов Степан, с утра погрузили в поезд и увезли в Нарву. Прошитые черной ниткой, письма уехали вместе с ним. Ни Корпово, ни Васькино ничего не узнали о Степане.
С неделю солдат проболтался в Нарве, а затем и его и других, ему подобных, отправили пешком в Гунгербург, на берег моря. Здесь, среди духмяных сосен и чистеньких курортных купален, их «загнали, что баранов», в огороженный проволокой, чутко охраняемый солдатами-эстонцами лагерь.
Ни сам Ершов, ни его сотоварищи — все такие же «гярманцы», бывшие военнопленные — не могли понять, что все это означает. Почему их заперли? Чем это им грозит? Отчего их снова стали кормить, как у немцев в семнадцатом году, «карими глазками» — воблой да еле подболтанной мучкой водой?
День проходил за днем; тоскливое недоумение их ничем не разрешалось. А на самом деле все было очень просто. Как сказали бы теперь, они были «перемещенными лицами». Но кто из них мог это понять тогда?
* * *К концу августа видный член нарвской эсеровской организации, некто Андрей Андреевич Ковардин, в далеком прошлом — студент-лесник, неожиданно получил с нарочным странную повестку: ему предлагалось без промедления явиться в штаб северо-западной армии.
Ковардин почувствовал себя крайне неспокойно. Эсеры были тут на полулегальном положении, не больше. Такой вызов мог означать все, что угодно.
Ковардин на всякий случай попрощался, кривенько улыбаясь, со своими домашними, нахлобучил старую фетровую шляпу, надел потрепанный плащ и пошел. Бородка его тревожно мела по галстуку.
В штабе его встретили ни шатко ни валко. Схватить не схватили, а вызвали некоего Щениовского, хлыщеватого адъютантика, и приказали «отвести господина Ковардина к Александру Эдуардовичу»: «отвести», не «провести! Гм!» Адъютантик с пренебрежительной любезностью показал дорогу.
Тот, кого звали Александром Эдуардовичем, высокий белокурый полковник, похожий на царя Николая Первого, и, очевидно, из немцев, прикинув что-то в уме, пригласил Андрея Андреевича сесть. Затем без всяких экивоков он прямо приступил к делу.
— Вот что, господин Ковардин, — сухо и холодно, непонятно зачем иронически подчеркивая рифмующиеся слова, сказал он. — Командующий просил меня передать вам, а в вашем лице и всем вашим… единомышленникам нижеследующее.
Если иметь в виду прошлую деятельность вашей партии, следует прямо сказать, что, на наш взгляд, она совершенно нетерпима, абсолютно вредна и все ваши так называемые «традиции» нам глубоко чужды. Вы согласны?
Ковардин, взглянув на полковника, осторожно пожал плечами. Скорее — вопросительно, чем в виде возражения.
Полковник поднял брови.
— Я полагаю, что это так! — нетерпеливо сказал он. — Но в Совдепии вас гонят. Как, почему, за что — представления не имею, да и не желаю разбираться в дрязгах господ «сицилистов». Тем не менее, поскольку вы стали врагами большевиков, мы… можем почти примириться с вашим существованием здесь.
Ковардин слегка пошевелился, но промолчал.
— Да, по… — тотчас же прервал себя полковник, вертя перед глазами толстый цветной карандаш — …Подобную легализацию нужно оправдать, многоуважаемый! Его высокопревосходительство считает — не знаю, на каких основаниях, — что вы, эсеры, должны уметь разговаривать с крестьянством, с мужиком… Какой-то там ключ от мужицкой таинственной души, чёрт бы ее драл! Словом, мы имеем в наших резервах изрядное поголовье пленных, прибывших из Германии. На девяносто процентов — это мужики… со всех концов мужицкой страны этой… Миленькое пополнение, не выражающее ни малейшей охоты драться!.. Чёрт их ведает, что у них творится в головах, по они упираются… А в силу ряда причин, которых я не намерен касаться, надо, чтобы они шли в бой добровольно. Вот эти самые пленные, переданные нам глубокоуважаемыми парламентариями Запада… Не спорю. Пусть! Мне даже лучше, ежели солдат становится добровольцем. Но позвольте узнать, как я уговорю его на это? Поясните мне сие, если вы сами понимаете, господин социалист-революционер!
Неуловимое движение скользнуло по чуть одутловатому мучнорозовому лицу Ковардина. Глаза его, до сих пор смотревшие на Трейфельда с некоторой тревогой, вдруг прищурились, спрятались, укрылись.
— Господин полковник! — осторожно, обдумывая каждое слово, начал он. — Довольно естественно, что кое-что, ясно и близко видимое нами, представляет для вас некоторую загадку. Мы по обязанности своей… особо внимательно следим за настроением крестьянской массы… даже и… ваших пленных, если хотите. Это… хе-хе!.. входит в наши… традиции… Простите на слове, но я отлично представляю себе, что именно творится у этих людей в головах. Поверьте мне!
Я не берусь судить, кто из нас сильнее ненавидит большевизм, вы или мы… Во всяком случае мы свое отношение к нему показали. Выстрелом Каплан, пулей Канегиссера… Не так ли? И… мы готовы помочь вам. Но, поверьте, — для того, чтобы начать среди крестьян какую-либо пропаганду, надо иметь хотя бы самое общее представление — к чему же их предстоит звать?
А мы, — он развел руками, — мы же пока не имеем никакого понятия о том, что собирается делать господин командующий… Позвольте спросить — к чему же я должен призывать этих пленных? Защищать такую-то территорию или завоевывать другую? Обороняться или наступать? Что является вашей конечной целью? Сохранение Нарвы? Это — одно. Взятие Москвы? Это — извините меня! — совершенно другое. Ни один агитатор не может агитировать вслепую, ориентируясь на невнятную ему самому цель… Да, я понимаю — военная тайна, но… Меня спросят: а почему, господин хороший, мы отошли от Питера? Что я отвечу? Мне скажут в глаза: вроде, как генерал-то наш считает себя тово… слабоватым для драки после нынешнего… ну… отступления, что ли? Как я буду возражать?
Теперь полковник поднял голову и внимательно, как в никогда доселе не виданное им животное, вгляделся в Ковардина.