Экспансия — II - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не развалимся? — поинтересовался Штирлиц.
Шофер пожал плечами:
— Может отвалиться правое крыло, но это не опасно.
— Лучше бы избежать этого.
— Тогда не будет хорошей скорости… Да и вообще я не очень-то понимаю, зачем нужны крылья? Чем больше обдув — тем лучше для деталей. Мой коллега Фернандес — он тоже ездит на «Плимуте» — позавчера приварил крылья, и у него тут же стали сдавать баллоны. Три раза пришлось менять их, представляете? Три раза за один день! А ведь сейчас наступает лето, согласитесь, корячиться под солнцем — работа не из приятных.
— Сколько такси в городе?
— О, масса! Уже пятнадцать. А еще два года назад было всего пять. Тут работал один «гринго», взял лицензию на уборку города, ну, он и объяснил, как выгодно истратить деньги на такси, чтобы выгадать время на бузинес.
— На что? — Штирлиц снова оглянулся — все чисто, шоссе пустое.
— На бузинес, — повторил шофер. — На языке «гринго» это означает «дело».
«„Бизнес“, — понял Штирлиц и в который раз подумал — бедные немцы… Гитлер огородил их колючей проволокой от мира, тоже произносили иностранные слова по-написанному, вот только „бузинес“ все-таки их минул, это слово было на слуху до тридцать третьего, множество американских фирмачей жило в Германии, особенно в Гамбурге и Бремене. Сколько же времени Гитлер мог бы эксплуатировать талант народа, не сломай мы ему голову? Да, немцы очень талантливая людская общность, к тому же от природы наделенная дисциплинированностью, — поди, не наработай ее в себе, как уживешься на том небольшом пространстве, которое отпущено ей историей?! Вмиг передрались бы! Да, немцы умеют работать так, как мало кто умеет, но, ведь получи они возможность лучше и больше знать, что происходит в университетах Штатов, Союза, Лондона, как бы они могли рвануть! Действительно, кого хочет наказать бог, того он лишает разума…»
Он вышел из машины в центре, возле отеля «Трес рейес», подождал, пока шофер отъедет, заглянул в лавочку, где продавали продукты, поинтересовался, как найти автобусную станцию, пришел туда («Какое счастье путешествовать без чемодана и сумки!»), посмотрел расписание, обратился к старику в широкополой черной шляпе, сидевшему с большим баулом под навесом, выставив ноги на солнце, и попросил у него совета, как лучше добраться до Санта-Фе (Кордову называть не стал. «Черт его знает, этот америкашка вполне может приехать сюда через двадцать минут. Господи, надо поскорее отсюда убираться!»). Выслушав его совет «взять поезд» — можно поспать и не так трясет, как в автобусе, — отправился на вокзал, благо он был всего в трех «блоках» от лавки.
«Надо запомнить, — подумал Штирлиц, — мелочь — основа основ моей профессии. Впрочем, какая у тебя сейчас профессия, нет ее. Разве понятие «беглец» можно определить профессией? Это состояние. А оно не может быть бесконечным. Стоп, — сказал он себе, — хватит! Не смей об этом. Ты в деле, им и живи! А если так, то запомни, что «блоком» здесь называют промежуток между двумя улицами; в Испании распространено «близ», «около», «наискосок»; тут же заметно американское влияние, никакой приблизительности, количество блоков — и все в порядке, только держи в памяти, не заплутаешься».
По счастью, поезд отправлялся через полчаса. Штирлиц купил билет второго класса и сел в последний вагон, к окну: отсюда виден перрон. «Если парнишка появится, я его непременно замечу. А что ты будешь делать, если он появится? Снова выскакивать и зайцем петлять по улицам? Бежать на автобусную станцию? Какая-то страшная магнитная привязанность существует между преследователем и преследуемым; среди всех сотен тысяч людей, которые спокойно ходят по улицам, лишь между ним и мною существует некая таинственная связь, возможностей наших пересечений куда как больше, чем у всех, живущих здесь. Почему так? Зачем эта дьявольская мистика, не поддающаяся объяснению? Это поддается объяснению, — возразил он себе. — Ты и он думаете об одном и том же. Если бы ты заставил себя забыть о преследователе и смог жить, как все те, за кем не гонятся, ты бы пошел в кино или начал толкаться в магазинах, присматривая рождественский подарок, или же отправился в музей, — тогда возможность твоей с ним встречи была бы сведена до минимума. Но ведь ты думаешь о том, где можно затеряться или уехать, и он знает, что ты об этом думаешь. Он знает, что ты будешь стремиться на вокзал, на автобусную станцию или на пристань; он поэтому пойдет по твоим следам и вытопчет тебя, как охотник вытаптывает выводок вальдшнепов в августовском лесу. Если бы я заставил себя сесть в кафе на центральной площади, он бы не нашел меня. Он, этот парень, — егерь. А я ринулся в то место, которое подобно тому, где в лесу таится зверь, и егеря ведут сюда безошибочно. И вот я начал плавать. Это — плохой симптом. Так что ж, выходить из вагона? — спросил он себя. — И отправляться на открытую веранду кафе? Заказывать стакан минеральной воды и ждать, пока мой егерь, обессилев от усталости, просчитает и эту мою мысль, сядет рядом за столиком и начнет рассказывать про свой красный кирпичный дом в Оттаве? Он, кстати, там никогда не был, я его оглушил верно. Это заставит его повертеться и не быть таким наглым. Пусть будет наглым, — сказал он себе, — только бы поскорее отошел поезд, пусть он тогда хоть сто раз нагличает!»
…Парень на перроне не появился. Поезд, провожаемый сотнями людей («Чисто испанское, — отметил он про себя, — поездка в соседнее село здесь расценивается как событие всемирно-исторического значения, будто на войну провожают или в тюрьму; каждый третий плачет. Ну что за люди, а?!»), медленно набрал скорость.
Штирлиц вытянул ноги, расслабился и сразу же уснул; спал он спокойно, без сновидений, только перед тем самым мгновением, когда открыл глаза, ему показали его дом под Бабельсбергом и ту молоденькую девочку из Саксонии, которая убирала у него и готовила ужин; какая же она была хорошенькая. («Я люблю седых мужчин, наше поколение слишком инфантильно».) «Дурашка, это же не твои слова, нельзя повторять заученное».
В Санта-Фе он приехал ночью. Город спал уже, и, хотя центр был похож на Испанию — такие же затаенные улочки, такое же подобие Пласа Майор, — людей не было, а ведь в полночь все испанские города полны народа («Кроме разве что Барселоны, — поправил себя Штирлиц, — но ведь это Каталония, ближе к Франции с ее буржуазной размеренностью и привычкой религиозно ценить время, которое следует обращать на дневное дело, а не полуночное бражничество»).
Перед тем как выйти в город, он посмотрел расписание поездов на Кордову; запретил себе запоминать время отправления экспресса на Буэнос-Айрес («семь сорок пять» — попробуй забудь, теперь это будет врублено в память навечно). «Ничего, из Кордовы тоже есть поезд в столицу. После того, как я сделаю то, что мне надлежит сделать, отправлюсь туда. Хирург, который не провел до конца чистку раны, зная, что гниль осталась еще, нарушает клятву Гиппократа; полководец, позволивший смертельному врагу оторваться от преследования и встать на отдых для переформирования, обязан быть судим, как изменник; я не вправе не открыть их сеть, я знал, что она есть — тайная сеть наци, но я никогда не думал, что она может быть столь могущественной и разветвленной. И я не знаю, что мне еще удастся открыть в процессе поиска. Нам, — поправил он себя, — не мне, а нам, Роумэну и мне. Двое — не один».
В городе он остановился в пансионате «Кондор». Хозяин спал уже, позднему гостю, однако, не удивился:
— Вы из Корриентес?
— Да.
— Слава богу, теперь поезда стали ходить без опозданий, чувствуют руку сеньора президента Перона.
— Хорошая рука? — поинтересовался Штирлиц.
— Крепкая. Нам нужна именно такая рука… Нам и тем инглез, которые владеют всеми нашими железными дорогами.
— Разве дороги еще не ваши?
Хозяин покачал головой:
— Нет. Пока что они принадлежат Англии. Поэтому и был бордель: не боялись власти, имели дело только с Лондоном… Так, у вас есть паспорт, сеньор?
— Конечно.
— Заполняйте анкету.
— Обязательно? Я уеду утром.
— А ночью может прийти полиция. И составит бумагу, что я принимаю клиентов без занесения в реестр, чтобы не платить налог с прибыли. Знаете, чем это для меня кончится?
«Не надо ему давать мой американский паспорт, — подумал Штирлиц. — Я не знаю почему, но я чувствую, что этого делать не надо. Тем более Роумэн сказал, что документ вполне может быть меченным. Неужели против него играет кто-то из своих? Кто? Он боготворит Даллеса: „Его обманули, он не знал, кто такой Вольф, он не мог и предположить, что с ним говорит высший чин СС, он вел переговоры с генералом, это по-солдатски“. Я не смогу его переубедить, он относится к числу тех людей, которые по-настоящему верят тем, кому верят. Наверное, поэтому он мне так симпатичен, хотя верит Даллесу, который знал, с кем он садился за стол переговоров. Жать на Роумэна бесполезно, такие люди должны убедиться сами, а любое вторжение в свою убежденность они воспринимают как нарушение личного суверенитета, нет ничего обиднее этого — возникает ощущение собственной малости и незащищенности. Впрочем, — подумал Штирлиц, — малость и незащищенность суть синонимы, неужели мир обрушивается в то, чтобы исповедовать примат силы? Но тогда человечество окажется совершенно незащищенным, ибо первыми погибнут как раз те, кто не умеет защищаться: поэты, композиторы, философы, ведь нет никого ранимее, чем они. Их субстанция приближена к женской: поначалу — чувство, потом — мысль. Ощущение несправедливости рождало строки Гарсии Лорки; новое чувство времени подвигало Пикассо к «Гернике»; атака кинематографа на слово привела не к краху литературы, но к четкому покадровому выявлению мысли в строках Пастернака и Хемингуэя».