Бесы пустыни - Ибрагим Аль-Куни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Воистину, я ожидал от тебя сочувствия да поддержки, а ты вот только боль разбередил!
— При таком ударе никакая защита не поможет. Не ополчились на тебя джинны, никакой призрак не выскакивал, чтоб тебя испугать. Нет у факихов уловок против злых демонов сердечных. Между нами и ею — занавес плотный натянут, сынок. Однако, скажи мне: ты не пытался как-нибудь отвадить от нее этого сына вассалов?
— Как?
— Вызвать на поединок. Никто тебя не осудит, если ты ему в поединке череп проломишь.
— Да меня же все позорить начнут за поединок с представителем племени вассалов. Рыцарь сражается только с рыцарем!..
Имам замолчал. Гиблый ветер дохнул жарко, бросил в лицо неожиданно пылевой вихрь. Он опять начал бормотать новые аяты очиститься от пыли, насылаемой бесовскими рыцарями джиннами, и наконец произнес свое последнее предложение:
— В таком случае тебе остается одно: биться об заклад.
— Заклад?!
— Да. Самый древний судья в Сахаре. Только подожди: что ты мне дашь, если план мой удастся?
Уха поднялся с постели. Надежда вернула его к жизни, в глазах загорелся блеск. Дрожащим голосом он проговорил:
— Я тебе дам… Я тебе дам что угодно. Говори!
— Трех верблюдов белых и махрийца резвого, да новый «илишшан»[165] в придачу!
— Я думал, ты больше запросишь.
— Я — человек умеренный.
— Ну, а теперь расскажи мне про заклад. Это что, старейшины предложили?
Имам повертел четками в руке и, помолчав немного, произнес:
— Заклад твой — взобраться на вершину Идинана.
Опять воцарилось молчание. Имам слышал частое, напряженное дыхание Ухи. Налетел ветер, дышать стало труднее. Наконец Уха проговорил:
— Только ведь он — шайтан горный. Ты знаешь, он же горный баран — Удад его прозвище, а не просто имя. Его Удадом прозвали, потому что он искусен в горах да по скалам лазить. Этот заклад опасный будет, рискованный.
— Это не твое дело.
— Как это?
— В деле этом секрет есть.
— Секрет?
— Это не твоя забота. Ты мне веришь?
— А если он заберется?
— Не заберется.
— Да он же баран горный, господин ты наш факих! Ты не видел, как он, попрыгивая, на горы взбирается.
— Мне видать его совсем не требуется. Я верю в Аллаха и в секрет.
— Секрет?
— Да.
— А что ж это?
— Секрет не останется секретом, если будет известен двоим. Он секретом будет, пока таится в голове у одного человека только.
Влюбленный промолчал. Сделав несколько глубоких вздохов, произнес:
— Боюсь я, проиграю пари. Потеряю я принцессу.
— Если не хочешь верить мне, доверься тайне! — проговорил имам уверенным тоном. — Кто в тайну не верит, не верует в Аллаха!
— О господи… На Аллаха я уповаю…
2
Тем не менее сердце влюбленного не успокоилось. Если он проиграет пари, и бес Удад сможет взобраться на каменную стену, тогда он навсегда потеряет свою любимую. Так продолжал внушать ему голос искушения темными долгими ночами. Он зевал, расслаблялся, иногда думал, что уже задремал, но злое внушение возвращалось и говорило ему на рассвете бесовским шепотом: «Жизнь — что игра. В ней победы не одержишь, если не найдешь в себе смелости поставить на все. Даже на голову свою. А голову свою спасет только тот, кто ее заложил».
Влюбленный был в смятении, он колебался между двумя искусами. Первый предупреждал и предостерегал его, а второй — поощрял и подталкивал.
Ахамад посетил его и нашел приятеля в крайне ужасном состоянии. Нерешительность в принятии решения, смятение перед выполнением задачи — недуг похуже влюбленности.
Он приблизился и нагреб дров к очагу. Развел огонь у входа, пошел и вытащил из угла палатки все атрибуты для чая.
— Я было подумал, что оружие факиха покрепче будет, чем бесовские козни, — сказал он. — Однако вижу, что визит его улучшения не принес.
— Да он сказал, что любовь — это бес в сердце, и нет связи между ним и джиннами и прочими зловредными обитателями пустыни.
— А что, он защитный хиджаб не прочел?
— Отказался, предложил биться об заклад.
— Заклад?
— Сказал, что мне ничего не остается, как вызвать Удада и предложить ему этакое смутное пари: поставить между нами судьей вершину Идинана. Если взберется он на нее, я отказываюсь от притязаний на женщину, а если провалится — сам сцену покинет.
Ахамад даже подпрыгнул.
— Это безумие, — прошептал он. — Удад — чистый джинн, он в состоянии на само небо тебе взобраться без всякого пари.
— Да вот наваждение мне то же самое внушает…
— Наваждение?
— Ну, голос внутренний, увещеватель, он много чего мне вчера наговорил.
— Раз уж ты упомянул голос… Я предлагаю тебе подождать, посмотришь, чего увещеватель еще подскажет. Я не знаю, но чувствую к нему больше доверия, чем склоняюсь к речам факиха.
Уха промолчал. Диалог утомил его, он сделал глубокий вдох. Потом спросил:
— А что увещеватель — будет?
— Ну, совет старейшин вчера решил увещевателя прислать.
— И что ж это, на визит такого увещевателя тоже согласие шейхов нужно?..
— Потому что он придет не с визитом для успокоения или соболезнования, а как, так сказать, предвестник, для разбора дела и лечения.
— А что, этот предвестник в состоянии найти общий язык с бесом в сердце? Что он — сможет, если факиху не удалось?
— А почему нет? Всякий человек, знаешь, уникальное существо. Душа, брат, сокровище, клад. В сердце каждого человека дремлет тайна великая.
Уха обхватил свою голову тощими руками и потянулся немощным телом к опорам в углу шатра, сердце у Ахамада сжалось от сожаления. Все это тело было похоже на скелет. Слезы блеснули в глубоких глазных впадинах его обладателя, глаз почти не было видно. Он пробормотал себе под нос:
— Ах-ах, Ахамад… Не знаешь ты, как я томлюсь по вождю нашему. Если бы шейх Адда был среди нас…
Закончить фразу ему не удалось. Верхняя часть чалмы раскрутилась и упала ему на глаза — и сам он свалился.
3
Назир[166] также попросил беседы с больным наедине.
Он явился один уже с приходом сумерек. Пришел без посоха. Душа сама вела его, так же как и нашептывала, что говорить. Его рафигат[167] тащился по земле. В его свободно болтавшихся складках он выглядел еще тоньше и стройнее. Он присел на землю у входа. Вытащил щепоть молотого табаку из маленького кожаного мешочка. Эту щепотку он тонкими пальцами засунул себе под язык. Потребовал, чтоб любопытные удалились, стал ждать.
Ахамаду, наконец, удалось спровадить молодежь прочь, он вернулся и сел на корточки у входа. Стал разглядывать увещевателя-назира, а тот забавлялся, жевал свой любимый табак и буравил его пустыми глазами в красных бликах сумерек. Поза увещевателя нисколько не изменилась, Ахамад понял — поднялся и ушел.
Когда Ахамад удалился, Уха услышал голос увещевателя:
— Кормится сын адамова племени благородной и чистой пищей, в то время как питаются животные твари пищей подлой, худым кормом зеленым и сухим, и вместе с тем пища благородная превращается в животе человеческом в отбросы гнилые более чем помет скота. И знаешь, почему?..
Голос назира был чист, в нем чувствовались достоинство, торжественное величие и еще какая-то непонятная нотка. Вождь не ошибся, избрав его увещевателем племени и разносчиком благих вестей. Уха наслаждался нотками этого голоса, словно это было прекрасное пение, но смысла он не улавливал и не понял слов.
— Не понимаю, — произнес он.
— Грех. Это грех обращает отбросы человеческие в яды, гниль да зловонных червей. Грех — вот что плоть отравило. Так знай, что тварь адамова есть существо, рассеченное пополам, на две части, два меха или, лучше сказать, на два бурдюка. Я предпочитаю сказать: бурдюк. Плоть есть бурдюк для гниения и похотливых утех. А в душе — бурдюк для греха и преступления!
— О господи!
— Так что же прельстило тебя в девице аирской: бурдюк гнили или бурдюк ошибок?
Уха вздрогнул. Длань гурии сдавила ему сердце, так что кровь пошла. Все тело прошиб пот, оно принялось дрожать. Он попытался что-то сказать, протестовать, отвергнуть, но не смог и слова вымолвить.
А прекрасный голос воззвал вновь — словно это был голос ангела с небес либо пророка от Аллаха:
— Да. Ты не в красавицу из Аира влюбился. Очаровательную принцессу-эмиру из Аира, рожденную мулаткой из Эфиопии, ты впал в сильное увлечение комком плоти да крови, жира да отбросов, премерзкой жижи, которая внушает отвращение. Большой бурдюк гнили. Ха-ха-ха!
Голова Ухи раскалывалась от боли. Он опрокинулся навзничь возле опорного шеста, его пустые кишки силились вызвать рвоту. Только прекрасный, чистый, величавый голос не умилостивил его: