Я слышу все… Почта Ильи Эренбурга 1916 — 1967 - Борис Фрезинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1964
441а. Дж. Стейнбек
<США,> 13 января 1964
Дорогой Илья!
С запозданием выражаю свою признательность за отличный завтрак и интересную беседу во время нашего визита[1082]. Мы, конечно, постоянно слышали о Вас, но только по газетам. Увидеться с Вами снова было очень приятно, и, надеюсь, это не в последний раз. Во время этой поездки по Советскому Союзу мне хотелось провести с Вами больше времени, но Вы, видимо, знаете, какой насыщенной была программа: мы были заняты с раннего утра до позднего вечера. Относились к нам прекрасно — любезно и предупредительно, но буквально загоняли до смерти. Но и это приятно. Еще раз благодарю и желаю Вам и Вашей жене всего наилучшего в наступившем году.
Искренне Ваш
Джон.Впервые. Подлинник — ФЭ. Ед.хр.2192. Л.1. С американским писателем Дж.Стейнбеком (1902–1968) ИЭ познакомился в США в 1946 г., затем встречался в Москве в 1948-м (о встречах со Стейнбеком ИЭ рассказал в 6-й главе 6-й книги ЛГЖ). Ответное письмо см.: П2, №538.
442. Т.М.ЛитвиноваМосква, 3 февраля 1964
Дорогой Илья Григорьевич,
Спасибо за то, что дали мне почитать «дипломатическую» главу[1083] до печати. Читать ее было и сладко и горько, потому что, конечно, я не могу быть бесстрастным читателем. Вот, впрочем, мои реакции «в порядке поступления», а уж Вы сами отметьте вздорное и «дочеринское» или претенциозное.
Очень нравится начало и вся композиция главы.
Но: 1) он был молчалив все же по природе, а не по «обстоятельствам и характеру работы». Обычно в быту он никогда не был зачинщиком разговора, а если и начинал, то не «непосредственно», в потому что решил что-то сказать. А так — все больше реплики на сказанное ему, даже, вернее, не на сказанное, а на то, что вы хотели (или, напротив, не хотели!) своим монологом сказать. Нет, он был молчалив органически и эти «гены» передались моему брату, Мишке[1084] — и это не тягостное для окружающих молчание, не безучастность в разговоре, а какое-то удивительное (для меня) отсутствие потребности в словах. Скорее «разговорчивость» его была дипломатической. Мама говорит, что вспоминает его всегда с плотно сжатыми губами (для меня его рот неотделим от усмешки, и саркастической и добродушной вместе; выпяченная нижняя губа). Когда он стал полпредом в Англии[1085], Манчестер Гардиан его описала, как «коренастого и болтливого нового посла», и мама тогда же сказала: теперь я вижу, что газетам нельзя верить.
2) «в своей области крупным человеком» — думаю, что не так. О масштабах трудно судить современникам, тем более родственникам, но что он был чрезвычайно своеобразной личностью и потому наложил отпечаток на «свою область», я уверена. А так получается, что он «крупный специалист» — что-то вроде бухгалтера по иностранным делам. Он был создателем определенного «стиля», правда, «в своей области», но только личность, по-моему, способна создать стиль в какой бы то ни было области[1086].
3) (стр.326) Уютная смерть в собственной постели от болезни, именуемой в медицине «инфарктом», что в переводе на человеческий язык означает «разбитое сердце», не была такой «естественной», как кажется. Он был создан природой для долголетия, как Черчилль[1087] (на которого физически, по фотографиям несколько походил). Я обтирала его губкой через день, когда он лежал в последней болезни, и поражалась свежести и гибкости его кожи, непоношенностью ее. Страсти в нем не начали угасать, ум был деятелен по-прежнему. Старческий эгоизм и безучастность к окружающим не завладели им. Сердце же его было испорчено с молодых лет; еще в тридцатых годах (начале?) какое-то берлинское светило отвело Крестинского[1088] в сторону и сказало ему, что с таким сердцем, как у М.М., «жить нельзя» — а он жил, — и как! — и мог бы еще жить с этим сердцем, к которому, видно, приспособился. Он умер от того, что оказался ненужным. Во что он верил до конца? Я думаю, в возможность совершенствовать отношения между народами, в «борьбу за мир», иначе говоря, в «прогресс». Он верил в могучую силу разума, логики, и при всем его скептицизме (почти цинизме, подчас) конечным мерилом его было «благородство». Только к двоим из государственных деятелей он применял эпитет «благородный» — к Ленину и Рузвельту[1089]. (Nß: последний, впрочем, «предал», по его мнению, интересы своей страны — в Ялте. Он говорил Слону[1090], я не слышала.)
Мне не очень нравится стилистически предложение во 2-м абзаце стр. 326. Не говоря о том, что «никогда не был арестован» — неточно, ибо он до революции бывал неоднократно и в разных странах «арестовываем». М.б.: так и не был арестован?
Предложение о «дочке Тане» мне кажется не на месте — честное слово, не потому, что это я — напротив, мне лестно жить в Ваших мемуарах, в любом качестве! — но просто здесь, мне кажется, я мешаю логике Вашей мысли. Вы хотите противопоставить миролюбивую внешность, «добродушие» — его полемичности и запалу. При чем же между этими двумя антитезами «дочка Таня». Может быть, ее туда, ближе к «семьянину»?
Nß: его привлекали не приключенческие фильмы (wild west[1091]), а скорее мелодрама в кино.
Кстати, о внешности «семьянина» — недаром ему, еще задолго до того, как он обзавелся семьей, была дана партийная кличка «папаши», к сожалению, оскверненная тем, что впоследствии в народе эту кличку привязали к Сталину.
БОЛЬШОЕ СПАСИБО, Илья Григорьевич за то, что Вы восстанавливаете авторство «неделимости мира» — эта формула у нас после Сталина стала произноситься без малейшего намека на источник, равно как и «определение агрессора».
стр. 327/28
Абзац с Титом[1092] очень интересный, но (может быть, это тупо с моей стороны) мне показалось, что он выиграл бы если бы его немного перекомпоновать: начать со встречи возле музея (отец, конечно, судя по топографии, направлялся из «кремлевки») — а записью о Тите — кончить). Впрочем, наверное, здесь я не права. Как переводчик, я всегда озабочена тем, чтобы сделать текст как можно «доходчивее» для читателя сразу. А Вам, вероятно, захотелось немного замаскировать иронию этой реплики «конечно, Сталина». Зато вот где я права:
Трумэн[1093]
— невольно рифмуется в глазу
— не умен
Почему Вы пишете ЦСКК? Мы называли это заведение просто: ЦК. А револьвер был не только «в течение долгих лет», а до предсмертной болезни.
стр.329 маленькая неточность, но важная для характеристики папиного лексикона (в некоторой степени связанного с чтением белоэмигрантских газет; до начала тридцатых годов я их помню: «Руль» и… не помню!): он сказал не «организовывать», а «декретировать» искусство.
Что значит — «занялся делами дома»? по хозяйству? или сидел дома и занимался делами? Он, в самом деле, сидел дома, разбирал архивы, перебирал книги. Однажды, года за два или за год до смерти, он возился с «общими» книгами в столовой, переставляя их, и — молчаливый человек! — разговаривал с собою. Я проходила мимо и услышала: «да, много им будет возни!» — Кому? какой возни? — я спросила. — Да вот, когда вам придется переезжать отсюда, без меня.
Мысль о смерти преследовала его неустанно. Он был мужественный, физически храбрый человек, но боялся смерти ужасно. Может быть, поэтому он столько ел и так любил смеяться? ДОРОГОЙ ИЛЬЯ ГРИГОРЬЕВИЧ! ОН У ВАС СЛИШКОМ НЕ УЛЫБЧАТЫЙ — А БЕЗ СМЕХА ОН НЕ МОГ ЖИТЬ — ЭТО БЫЛО НЕ ВЕСЕЛИЕ ДУХА, А ФИЗИОЛОГИЧЕСКАЯ ПОТРЕБНОСТЬ У НЕГО СМЕЯТЬСЯ (ОН БЫЛ МРАЧНЫЙ ХОХОТУН). ПОЖАЛУЙСТА, ДАЙТЕ ЕМУ УЛЫБКУ!
Переход к Якову Захаровичу <Сурицу>[1094] очень хорош и естественен, и не только потому, что «так оно и было», но потому, что обусловлен внутренней логикой тоже (так же, как смерть Коллонтай, через месяц. Ее могила — рядом с папиной). Вообще, мне «Суриц» больше нравится, чем «Литвинов» — теплее. Это — больше с грустью, чем с укором, Вы ЯЗ знали ближе, он был непосредственнее, и формация его была понятная. К тому же это — Ваши мемуары, хотя и мой отец. Так я уговариваю себя. На самом деле мне все же жаль, и мне кажется, что некоторая сухость подачи у Вас не выражает Вашего личного отношения (непосредственного, т. е. художественного) к моему отцу, а всего лишь некоторую скованность в подходе к теме. Я вижу обаяние (не как дочь, а как наблюдатель) фигуры моего отца в его сложности — сочетании силы и слабости, жизнелюбия и пессимизма, скептицизма и идеализма, оригинальности ума и «обывательщины», сухости-замкнутости и еврейской эмоциональности. На похоронах какая-то женщина, уборщица, подошла к гробу, поклонилась и сказала: «спасибо ему, спасибо». Мы спросили — за что? — думали, он оказал ей когда-нибудь благодеяние, выхлопотал комнату или еще что. «А так, — сказала она, — говорят, хороший был человек».