Небо и земля - Виссарион Саянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Тентенников только замахал руками.
— Не до химии нынче. И без неё есть заботы. Огончатых голубей видел? — Помедлив, он добавил, топыря толстые пальцы: — особой породы — на прочих голубей не похожи — хвост у них колесом. Так и я вот теперь от вас отличаюсь: огорчения у меня большие.
Летчиков удивило сбивчивое объяснение приятеля, но в одном-то они были уверены: какая-то неприятность мучит Тентенникова и, по обыкновению своему, он скрывает её до поры до времени.
— А ты бы не хорохорился, да попросту и рассказал, отчего у тебя такая печаль, — сказал Быков. — Может быть, мы тебе и дали бы хороший совет…
Он нагнулся, легонько отталкивая Тентенникова, и тот совсем огорчился: ему показалось, что Быков хочет открыть чемодан.
— Не на ярмарку привезено, без спросу не цапай. Нужно было бы, сам бы вам показал…
— Зря злишься! Если не хочешь, мы надоедать не будем, — просто сказал Быков.
Эти слова почему-то успокоили Тентенникова, и он доверительно зашептал:
— Так уж и быть, все равно теперь дознаетесь!
Он снял с головы шелковую шапочку и сокрушенно промолвил:
— Лысею, понимаешь ли, брат! Вот и приходится вертеться: на врачей немало денег ухлопал.
Действительно, лысел Тентенников очень быстро, и рыжие волосы на висках уже не свивались в кудри, как в былые годы.
— Только-то? — недоверчиво спросил Быков.
Тентенников молчал, низко опустив лысеющую голову и пальцами постукивая по чемодану.
— О главном говори! — неумолимо допытывался Быков. — Я ведь тебя наставлял: если беда приключится, от нас не таись.
— Не таиться? — недоверчиво переспросил Тентенников и, подумав, открыл чемодан. — Вот видишь, — сказал он, протягивая Быкову зеленый пузырек, — лекарство мне врач дал недавно, вроде старого Перуин Петто. Очень, говорит, помогает.
— А ты сам не испытывал?
— Баловство одно!
Быков и Победоносцев рассмеялись, и невольно заулыбался сам Тентенников.
— Может быть, выбросить? — спросил он неуверенно, собирая скляночки и пузырьки со средствами для ращения волос.
— Я бы на твоем месте выбросил, — годы у нас уже не те, о красоте заботиться нечего. К тому же, слышал я, и с лысиною люди неплохо на свете живут, — насмешливо сказал Быков.
Тентенников тотчас открыл форточку и выбросил на улицу несколько склянок и пузырьков.
— Ну, наконец-то! — успокоившись, вздохнул он. — Теперь кончено: буду лысеть бесстрашно.
— А все-таки не о лысине твоя забота!
— Верно, не о лысине, — охотно согласился Тентенников. — Ты погляди-ка!
Он вытащил пачку дешевеньких фотографий и тихо сказал:
— Здесь моя судьба…
С коричневых фотографий глядело на летчиков худощавое лицо с высокими стрельчатыми бровями, с челкой начесанных на самый лоб темных волос.
— Не старая ли приятельница твоя?
— Точно, — сказал Тентенников, протягивая Быкову большой разрисованный лист картона. — На прошлой неделе заезжаю на Петроградскую сторону к твоему знакомому Ружицкому, проглядываю с ним фотографические снимки первых лет авиации и вдруг нахожу занятную реликвию. Выпросил у Ружицкого, он мне подарил… Что бы ты думал? Достает он этот лист, и на нем… Да вы сами поглядите! — добавил Тентенников, положив картон на стол и щурясь, словно впервые разглядывал свое приобретение.
Быков и Победоносцев долго изучали реликвию Тентенникова.
В самом начале одиннадцатого года в ресторане «Вена», прославленном писательской богемой, по приглашению услужливого хозяина Соколова собрались летчики, чтобы отпраздновать установленный Быковым новый всероссийский рекорд. Тот вечер был очень весел, и Соколов, притащив огромный лист картона, уговорил присутствующих оставить свои автографы.
— Я, господа, окантую обязательно и здесь же в кабинете повешу. Годиков двадцать пройдет, интересно будет поглядеть…
Они долго и старательно расписывались тогда. Нашлись художники-любители, которые разукрасили картон рисунками, чертежами аэропланов, изображениями надменных женщин в высоких шляпах со страусовыми перьями.
— Вот где я расписался! — восторженно воскликнул Глеб.
— А я рядышком, — добавил Тентенников. — Быков же нас перехитрил: он на пропеллере свое имя увековечил. А вот, погляди-ка!
Кто-то нарисовал в углу этажерку и написал на ней: «фарман»; кто-то по-латыни написал красным карандашом: «ad astram» — к звездам; кто-то даже составил стихотворную эпитафию самому себе и под ней точно указал год своей смерти.
— Но при чем же здесь твоя любовь? — спросил Быков, когда рисунки и стихотворные подписи были уже изучены и каракули разобраны до последней буквы.
— А ты погляди! Не узнаешь? — Тентенников ткнул пальцем в изображение женщины в бархатной шляпе и снова вздохнул.
— Должно быть, старая приятельница?
— Как только увидел я этот синодик, сразу её вспомнил: в то утро провожал её до дому, встретиться условились, да, к несчастью, на следующий день из Петербурга уехал… Вы о ней должны помнить: я тогда в артистку одну был безнадежно влюблен и вечерами пропадал в театре… На снимке она не только расписалась, еще и телефон свой оставила. Я возьми и позвони ей недавно. И что бы ты думал? За семь лет телефона не переменила и сразу же отозвалась. Я ей о наших встречах напомнил, и до чего ж она обрадовалась!..
— А раньше и глядеть на тебя не хотела?
— За столько-то лет поумнела, — многозначительно сказал Тентенников.
Он положил на полку свой разрисованный картон и, посмотрев на часы, забеспокоился.
— Заговорился с вами, а сам на работу опаздываю!
Где работает Тентенников и что он делает на своей работе, приятели толком не знали, — с некоторого времени появилась у него склонность к таинственности, к многозначительным намекам на существование каких-то новых знакомых.
О них Тентенников говорил, что это люди, которые на свет появились прирожденными авиаторами и только по недоразумению прозябают на земле.
Летчики не расспрашивали его о службе: знали, что не сумеет он хранить свою тайну. Четверть фунта хлеба, которую по вечерам приносил Тентенников, разрезалась на мелкие части и съедалась всеми троими. Заваривая чай из моркови, почему-то прозванный «подмосковщиной», они похваливали приятеля.
Второй месяц жили они в гостинице на Лиговке в тесном и холодном номере и ждали приказа о назначении в летный отряд, формировавшийся в Смольном.
К тому времени уже прибыли с фронта уцелевшие авиационные отряды, и начали создаваться первые летные школы. Основывалась школа в Казани. В Гатчине учились разведчики, а школа летчиков-истребителей направлялась в Самару.
Быкову, Тентенникову и Победоносцеву предлагали пойти инструкторами в одну из этих школ, — хоть в тихую Гатчину, хоть в хлебную, сытую Самару, но они приняли другое решение.
— Поедем на фронт, — сказал Быков, — будем воевать за Советскую Россию. На двух уже войнах воевали, значит, и третьей не миновать. Инструктора в школах и без нас найдутся, а воздушных солдат еще немного. Вот и пригодится теперь родине наше уменье драться в небе.
Со словами старого друга охотно согласились Победоносцев и Тентенников.
Отряд формировался медленно, отъезд на фронт откладывался со дня на день, на пайковое довольствие еще не зачисляли — пришлось искать временную работу. Ружицкий, работавший инструктором в агитационном секторе Отдела народного образования, устроил Глеба лектором. Глеб разъезжал по окраинным клубам и читал лекции по истории авиации. Быков был шофером у директора завода, который теперь вырабатывал зажигалки, и только Тентенников не говорил о месте своей новой работы, не то стесняясь чего-то, не то желая впоследствии ошарашить приятелей неожиданными своими успехами на новом поприще.
Случалось, что Тентенников пропадал на несколько суток, и тогда Глеб и Быков, оставаясь вдвоем, затевали долгие прогулки по городу.
Порой в таких прогулках принимала участие и Лена.
И в этот вечер, после смешного и путаного разговора с Тентенниковым, собирались летчики на острова.
— Может быть, я к вам потом прикачу, если на работе освобожусь, — пообещал Тентенников.
Он погляделся в зеркало, набекрень надел форменную фуражку, начесал на лоб остаток рыжих волос и самодовольно пробасил:
— Долго не задержусь.
— Обманешь! — крикнул Быков вдогонку, но Тентенников не отозвался: он уже сбегал по ступенькам, и гулко раскатывался звук его шагов по широкой каменной лестнице.
Дверь распахнулась, и Лена появилась на пороге в белом пуховом платке, в высоких шнурованных ботинках, в старенькой, потертой на локтях шубке.
— Не ждали? — спросила она, развязывая платок. — А я не одна. Папа пришел со мной. А Кузьму Васильевича мы на лестнице только что встретили, — он очень спешил куда-то…