Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве) - Николай Наседкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так как я убедился, что природа, чтоб отвечать мне на мои вопросы, предназначила мне (бессознательно) меня же самого и отвечает мне моим же сознанием (потому что я сам это всё говорю себе)
Так как, наконец, при таком порядке, я принимаю на себя в одно и то же время роль истца и ответчика, подсудимого и судьи и нахожу эту комедию, со стороны природы, совершенно глупою, а переносить эту комедию, с моей стороны, считаю даже унизительным
То, в моем несомненном качестве истца и ответчика, судьи и подсудимого, я присуждаю эту природу, которая так бесцеремонно и нагло произвела меня на страдание, - вместе со мною к уничтожению... А так как природу я истребить не могу, то и истребляю себя одного, единственно от скуки сносить тиранию, в которой нет виноватого?.
N. N." (23, 146)
Как это часто и случалось с Достоевским, он настолько вжился в роль, во внутренний мир своего героя, так пристрастно пропустил сквозь собственную душу, сквозь свой мозг его суицидальную философию, так проникся его образом мыслей и аргументацией, что многие читатели восприняли сей "Приговор" как прямое слово писателя. Если, к примеру, в случае с Гёте тот мог на обвинения за волну самоубийств после выхода "Вертера" отвечать, мол, автор за героя не в ответе, то в данном случае художественная форма исповедального монолога от первого лица сыграла свою зловещую роль. Бесценные свидетельства об этом оставила писательница Л. Х. Симонова-Хохрякова. Выше уже приводился фрагмент из её воспоминаний, где Достоевский признался, что он, автор "Приговора", -- "философский деист". Пора продолжить цитирование этого чрезвычайно любопытного для нашей темы диалога:
"- Я деист, я философский деист! - ответил он и сам спросил меня: - а что?
- Да ваш "Приговор" так написан, что я думала, что всё вами изложенное вы пережили сами.
Я стала говорить о том ужасном впечатлении, которое может производить "Приговор" на читателя. Я сказала ему, что иной человек если и не помышлял о самоубийстве, то, прочтя "Приговор", дойдет до этой идеи; что читатель, сознав необходимость уничтожения или разрушения, может шагнуть ещё дальше и прийти к убеждению не только покончить с собою, но и порешить с другими, близкими ему, дорогими людьми и что он не будет в этом виноват, так как в смерти близких желал только их счастья.
- Боже, я совсем не предполагал такого исхода, - сказал он, вскочив с места.
Он начал быстро ходить по комнате, почти бегать, волновался до того, что дошёл до какого-то исступления, и то ударял себя в грудь, то хватался за волосы.
- И ведь это не вы первая, - сказал он, остановившись передо мною на одну секунду, - мне уж говорили об этом, и, кроме того, я получил письмо.
И снова забегал, чуть не проклиная себя.
- Меня не поняли, не поняли! - повторял он с отчаянием, потом вдруг сел близко ко мне, взял меня за руку и заговорил быстрым шёпотом:
- Я хотел этим показать, что без христианства жить нельзя, там стоит словечко: ergo; оно-то и означало, что без христианства нельзя жить. Как же это ни вы, ни другие этого словечка не заметили и не поняли, что оно означает?
Потом он встал, выпрямился и произнёс твёрдым голосом:
- Теперь я даю себе слово до конца дней моих искупать то зло, которое наделал "Приговором".
Последние произведения Фёдора Михайловича действительно носили на себе до такой степени религиозный характер, что недруги Достоевского, глумясь над ним, прозвали его ханжой..."228
Оставим на совести дамы-сочинительницы последнюю клятвенную фразу Достоевского и её наивности насчёт, якобы, полного "перерождения" писателя после "Приговора", но в целом, думается, тревога автора "Дневника писателя" за чрезмерную убедительность выдвинутого его героем N. N. постулата о необходимости и неизбежности самоубийства "от скуки" для каждого думающего человека передана-зафиксирована ею верно. Права она и насчёт "недругов", которых раздражала беспокойная религиозность Достоевского, и даже в XX-м уже веке выплески этого раздражения продолжались. Вот, к примеру, какой тон по этому поводу позволял себе наш "русский американец" В. В. Набоков, да ещё и вспоминая при этом не самое мудрое высказывание желчного Ивана Алексеевича: "Мне претит, как его герои ?через грех приходят ко Христу?, или, по выражению Бунина, эта манера Достоевского ?совать Христа где надо и не надо?. (...) Религиозные мотивы тошнотворны своей безвкусицей..."229 Христос им судья -- этим пристрастным недругам (завистникам?) Достоевского!
Автор "ДП" уже в декабрьском выпуске взялся оправдываться перед современниками, обвинившими его в апологии самоубийства, и расставлять точки над i заново. Правда, он собирался уже давно отвечать критикам (критиканам!), которые обвиняли его в жестоком и чрезмерном внимании к самоубийствам и ещё в подготовительных материалах к майскому номеру "ДП" писал-набрасывал: "Насчёт же искривлений -- самоубийства, "Подросток", грязь. (...) Мне хочется защититься, что я не искривления одни чувств пишу и ищу. Я не могу самоубийства пройти мимо. Вешаются". (23, 166)
Курсив не Достоевского, курсив -- наш. Вспомним, ведь именно в майском выпуске "Дневника" он в рассказе о Писаревой подчёркивал: стиль предсмертного письма девушки наглядно выдавал-демонстрировал её внутреннее состояние раздражённого нетерпения и спешки перед самоубийством. Думается, и вот эта неуклюжая инверсия дважды и подряд повторившаяся в подготовительной записи, в тексте его самого -- тоже что-нибудь да значит. Какое крайнее нетерпение, какая почти детская обида -- несправедливые, больше того, перевёрнутые на 180 градусов обвинения обидны вдвойне, вдесятеро, в миллион раз! Придётся всё же привести-процитировать две строки, которые шли сразу после слова "грязь" и которые экономии места ради хотелось сократить -- не получается: "Я думаю, тут надо было любить человека. Меня никто не хвалит, так я сам начну хвалиться". Каково? Писатель копается в "грязной" и опасной (прилипчивой, заразительной!) теме самоубийства из любви к человеку, из желания спасти его, а его обвиняют в прямо противоположном. Кстати, последняя фраза Достоевского почти дословно повторяет ни более ни менее, как слова апостола Павла из второго Послания к коринфянам: "Я дошёл до неразумия, хвалясь: вы меня к сему принудили. Вам бы надлежало хвалить меня..." (гл. 12, ст. 11). Позже, в письме в редакцию "Русского вестника" по поводу третьей книги "Братьев Карамазовых" Достоевский повторит ещё раз в своём "переводе" и по отношению к себе эти слова апостола уже как бы на публику.(301, 55) Что и говорить: наивно, простодушно, но -- не слабо! Достоевский мог себе такое позволить.
Итак, почти вся первая глава декабрьского выпуска "ДП" за 1876 год посвящена разъяснению-комментарию к "Приговору". Сам "Приговор" занимал две странички, авторский комментарий к нему -- почти двенадцать. В первых же строках Достоевский заявляет, что-де свою предсмертную исповедь автор-герой "Приговора" написал "для оправдания и, может быть, назидания, перед самым револьвером..." Курсив подчёркивает важность именно слова "назидание" (по Далю: "поученье, наставленье"), то есть, "Приговор" написан-создан в качестве как раз антисамоубийственного поучения-наставления. И далее Достоевский довольно недвусмысленно намекает, что его статью "Приговор" могли превратно понять только "гордые невежды", люди "мало развитые и тупые". Не станем принимать на свой счёт эти обидные инвективы раздражённого непониманием автора и лишь кратко-тезисно просмотрим эти 12 страниц "Дневника писателя", чтобы ещё раз чётко уяснить себе философию суицида в понимании Достоевского, уже изложенную им в "Приговоре":
"Статья моя "Приговор" касается основной и самой высшей идеи человеческого бытия - необходимости и неизбежности убеждения в бессмертии души человеческой. Подкладка этой исповеди погибающего "от логического самоубийства" человека - это необходимость тут же, сейчас же вывода: что без веры в свою душу и в её бессмертие бытие человека неестественно, немыслимо и невыносимо. И вот мне показалось, что я ясно выразил формулу логического самоубийцы, нашел её. (...)
В результате ясно, что самоубийство, при потере идеи о бессмертии, становится совершенною и неизбежною даже необходимостью для всякого человека, чуть-чуть поднявшегося в своем развитии над скотами. Напротив, бессмертие, обещая вечную жизнь, тем крепче связывает человека с землёй. Тут, казалось бы, даже противоречие: если жизни так много, то есть кроме земной и бессмертная, то для чего бы так дорожить земною-то жизнью? А выходит именно напротив, ибо только с верой в свое бессмертие человек постигает всю разумную цель свою на земле. Без убеждения же в своем бессмертии связи человека с землей порываются, становятся тоньше, гнилее, а потеря высшего смысла жизни (ощущаемая хотя бы лишь в виде самой бессознательной тоски) несомненно ведёт за собою самоубийство. Отсюда обратно и нравоучение моей октябрьской статьи: "Если убеждение в бессмертии так необходимо для бытия человеческого, то, стало быть, оно и есть нормальное состояние человечества, а коли так, то и самое бессмертие души человеческой существует несомненно". Словом, идея о бессмертии - это сама жизнь, живая жизнь, её окончательная формула и главный источник истины и правильного сознания для человечества. (...)