Том 8. Жизнь ненужного человека. Исповедь. Лето - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С минуту молчали. Потом Никин пробормотал:
— Он скоро умрёт, тогда увидите, как я…
— Ну, — молвил Егор, заглушая эти слова, — пожалуй, время спать!
И надел шапку.
Авдей Никин медленно поднялся на ноги, стал прощаться. Сжимая мою руку обеими своими, он просительно сказал мне:
— Разговори его, Егор Петрович, чтобы он верил мне!
— Ладно, — ответил я.
Мне показалось, что глаза его радостно заблестели, когда он увидел Варины слёзы.
Он ушёл, не спеша и с большим усилием отрывая от пола отяжелевшие ноги.
Егор остался и тотчас будто бы весело заговорил:
— Ну, дорогие товарищи, мне тоже надо идти, устал я сегодня…
Я взял его за руки, молча посмотрел в глаза; усмехнулся Егор и опустил голову, сильно встряхнув руки мои.
— Крепок же ты характером! — говорит ему Варя с ласковым уважением и удивлённо, с грустью, шепчет:
— А он-то, Авдей, раскис, размяк, ай-яй! Вот те и Авдей…
Вздохнул Егор и, отведя глаза в сторону, смущённо, негромко ворчит:
— Я про эти его дела давно знаю, врёт он, что Кузьма его соблазнил, врёт, шалыган! Всё я тут знаю, только стыдно мне было сказать тебе, тёзка, про это, стыдно, понимаешь, нехорошо!
И, сильно тряхнув головой, он снова крепко пожимает мои руки, говоря:
— Люблю я людей, которых не одолевают все эти коровы, лошади, телеги, хомуты, — у настоящего свободного человека всё — внутри, и когда он выберет чего-нибудь снаружи, так уж это будет самое лучшее, я про тебя сказал, тёзка, и про тебя, Варвара Кирилловна, — от души! А больше ничего не хочу говорить — ну его ко всем чертям! До свиданья, друзья…
Лицо его хорошо загорелось, глаза стали невиданно мною мягки и лучисты, он ушёл, весело засмеявшись, а мы остались, счастливые его лаской, и долго и тихо говорили о нём, с грустью любуясь человеком, задушевно гадая о судьбе его.
— Какой надёжный он, какой крепкий! — не раз задумчиво сказала Варя, и хорошо было слышать похвалы ему из её уст.
Эти двуличные, печальные и смешные дела быстро забывались нами в торопливой работе, всё более широко разгоравшейся с каждым днём. И всё ярче пламенели вокруг нас леса в пёстрых красках урядливой осени. Уже дня по два и по три кряду над округой неподвижно стояли серые, скупые облака, точно смёрзлись они над землёю ледяным сводом, холодно думая — не пора ли одеть её в белые одежды снега?
Утешали нас с Егором Алёша и Кузин: между ними наладилась какая-то особая дружба, бранчливая, насквозь прошитая взаимными издёвками. Всё чаще замечаем мы, сходятся они вдвоём, вместе путешествуют в город и с глазу на глаз, очевидно, иначе говорят, а при людях обязательно задевают друг друга и насмешничают, словно конфузясь своей дружбы.
Вот однажды шли мы все четверо — я, тёзка, Кузин и Алёша — с одного большого собрания крестьян, устроенного стариком в лесу, уже раздетом почти до последнего листа. Прояснился день к вечеру, а с утра был лёгкий заморозок — лист под ногами хрустел и ломался, как стеклянный. Шли на запад, сквозь чёрную сеть сучьев был виден багровый закат усталого солнца, на душе у нас тоже было красно и празднично — собрание вышло хорошее, дружное, говорили мы все четверо по нескольку раз и, должно быть, хорошо тронули крестьянство. Было народу уже человек около сорока, да ещё не все пришли. Это первый раз собрали мы всех знакомых нам мужиков, устроив как бы смотр им, и впервые видели воочию, что работа наша не пропала да и не пропадёт теперь.
— Эк вы гоните! — покряхтывая, крикнул Кузин. — Мне, хромому журавлю, этак-то не поспеть за вами! Отдохнуть бы!
— Поживёшь и без отдыха! — ответил Алёша.
— Это я тебе могу сказать, а не ты мне, дерзила! — упрекает старик.
А Егор то мурлыкает песню, то посвистывает и, не глядя под ноги себе, спотыкается.
Смешно он ходит, Егор, — глаза у него вёрст за десять вперёд смотрят, а ногами он так действует, точно в гору лезет.
Шутя и насмешничая, вышли на опушку, Алексей кувыркнулся на землю, катаясь по ней, сгрёб кучу цветных листьев, кричит:
— Садись, ребята!
И, толкнув, повалил на листья Кузина.
— Гляди — картина: закат солнца в деревне Большие Гнезда! Вход бесплатный!
Кузин, делая вид, будто не понял Алёхиной любезности, ворчит:
— Городские эти полоротые мальчишки…
Сели, смотрим — деревенька наша как парчой и золотом на серой земле вышита. Опускается за рекой могучее светило дня, жарко горят перекрытые новой соломой крыши изб, красными огнями сверкают стёкла окон, расцветилась, разыгралась земля всеми красками осеннего наряда, и ласково-сине над нею бархатное небо. Тихо и свежо. Выступают из леса вечерние тени, косо и бесшумно ложатся на нас и на звонкую землю сдвинулись мы потеснее, для тепла.
— Хорошо! — вздыхает Алёша. — А вот в губернии хаживал я на выставки картин — двадцать копеек за вход — и вижу однажды — картина: из-под мохнатого зелёного одеяла в дырьях высунулась чья-то красная рожа без глаз, опухла вся, как после долгого пьянства, безобразная такая! В чём дело, думаю? Гляжу в книге-каталоге: закат солнца! Ах ты, думаю, анафема слепая, да ты и не видал его никогда, солнца-то!
— Да-а… — задумчиво тянет Кузин, — и солнце люди разно видят…
Алёша оживлённо продолжает:
— А иные картины сильно за душу берут! Вот, примерно, нарисовано поле, и промеж хлебов лежит прямая-прямая дорога в мутную даль, ничего там не видно! Воз оттуда едет, и девица или женщина идёт; лошадёнка мухортая, голову опустила, почитай, до земли, глаз у неё безнадёжный, а девица — руки назад и тоже одним глазом смотрит на скотину, измученную работой, а другим — на меня: вот, дескать, и вся тут жизнь моя, и такая же она, как у лошади, — поработаю лет десяток, согнусь и опущу голову, не изведав никакой радости…
— Это в книжке написано? — спросил Егор.
— Нет, это сама картина говорит!
Досекин уже окутался дымом и сам кашляет от крепости его.
— Ишь ты! — говорит старик, покачивая головой. — Не пускай ты на меня адову эту вонь! Деревья сохнут от неё!
— Не терпишь, кулугур, православного табаку? То-то! Архирейский аромат! — гордо заявляет он и, недоумевая, продолжает: — А я вот никогда картин не видал, то есть в книжках видел. В книжках оно помогает понять написанное, а вот отдельно — не знаю! И даже не понимаю — как это можно нарисовать красками, а я бы понял без слов? То есть сколько я не понимаю на земле! Даже сосчитать невозможно!
Алексей возится и говорит уверенно:
— Увидишь — поймёшь! Я часто на выставки ходил, в театр тоже, на музыку. Этим город хорош. Ух, хорош, дьявол! А то вот картина: сидит в трактире за столом у окна человек, по одёже — рабочий али приказчик. Рожа обмякла вся, а глаза хитренькие и весёлые — поют! Так и видно — обманул парень себя и судьбу свою на часок и — радёшенек, несчастный чёрт!
— Сейчас — чёрт! — укоризненно замечает Кузин. — Не можешь ты без него, как поп без бабы.
Алёша задорно смеётся.
— Чем поп чёрта хуже — оба одному служат!
Егор, помолчав, спрашивает Алёшу:
— К чему же это приводит?
— Что?
— Да вот — лошадь, пьяный! Я это знаю, видел раз тысячу! Ты мне напиши, чего я не знаю, не видал, — коли пишешь!
Алёша подумал, потом убеждённо говорит:
— Видишь ли, и я видел и пьяных, и лошадей, и девиц, конечно, только это особая жизнь, иначе окрашена она! Не умею я объяснить… Ну, вот, скажем, девицы — эту зовут Марья, а ту Дарья, Олёна… А на картине она без имени, на всех похожа, и жизнь её как будто оголена пред тобой — совсем пустая жизнь, скучная, как дорога без поворотов, и прямо на смерть направлена. Трудно это объяснить…
Досекин попыхтел папиросой и сказал:
— Да, невразумительно говоришь!
Сидя рядом с Кузиным, я слушаю краем уха этот разговор и с великим миром в душе любуюсь — солнце опустилось за Майданский лес, из кустов по увалам встаёт ночной сумрак, но вершины деревьев ещё облиты красными лучами. Уставшая за лето земля дремлет, готовая уснуть белым сном зимы. И всё ниже опускается над нею синий полог неба, чисто вымытый осенними дождями.
Толкнув меня, Кузин говорит, улыбаясь:
— Вдруг бы явился он в сей тишине и кротости небес, на минутку бы, на одну!
— Бог? — спросил Егор.
— Вот! Бог господь! И сказал бы…
— Потерял начальство, Пётр Васильич! — дурит Алексей, похлопывая старика по плечу.
— Нет, ты погоди, не глумись! — оживлённо заговорил Кузин, привстав и грозя Алексею длинным пальцем. — Я, ты знаешь, согласен, что об этом тайном предмете можно рассуждать-то всяко, а ведь о том, чего нету, и сказать нечего. Значит — есть что-то! Что же? Надо знать!
Его глазки сыплют искры, голос стал умильным, старичок собирается сказать что-то острое и двоемысленное.
— В долгой жизни моей натыкался я на разных людей-то, и вот — в Галицком уезде это случилось — один странник… Многие богохульства услыхал я от него, и одно особенно ушибло меня. Говорит он: «Миром правит сатана! Бог же господь низринут с небес и лишён бессмертия и распят бысть под именем Исуса Христа. И не черти, говорит, были изгнаны с небес господом, а люди из рая дьяволом, вкупе с господом, он же, земли коснувшись, умре! Извергнув нас, людей, яко верных слуг бога нашего, внушил сатана каждому разное и разностью мнений человеческих ныне укрепляет трон жестокости своей».