Грибоедов - Екатерина Цимбаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Москве издавна любили кулачные бои. Театральный зал разделился на два лагеря: большинство стояло за Вяземского, потому что восхищалось поэмой Пушкина; за Дмитриева и Писарева были поклонники классики, не принимавшие нового романтического течения в литературе. Грибоедов его тоже не принимал, поэтому до поры оставался в стороне, хотя постоянно находился рядом с Вяземским. Роль посредника между лагерями добровольно взял на себя Шатилов, которому льстила возможность помогать высоким талантам. Он заходил в ложу Кокошкина, где сидели Писарев с Дмитриевым, получал от них эпиграмму и нес в кресла к Грибоедову с Вяземским, по дороге давая ее читать и чуть ли не списать многочисленным любопытным. Потом он возвращался в ложу со словами: «Завтра будет ответ», и на следующий день проделывал обратный путь — ни один посыльный не мог бы делать этого толковее. Писарев старательно заносил все обоюдные удары в тетрадь, которую нарочно завел и озаглавил «Партизанские действия во время литературной войны 1824 года».
Все началось обменом колкостями между Дмитриевым и Вяземским. Дмитриев писал:
Я, веря слухам, был в надежде.Что он Варшавой проучен;Знать ложен слух! Как был и прежде,Все тот же неуч он.
Вяземский воспринял этот намек на свою отставку почти как донос: «И с такою подлою душою они думают, что могут быть возвышенными поэтами и уваженными литераторами!» Он ответил прямым указанием на сотрудничество Дмитриева с правительственным «Вестником Европы»:
У Каченовского в лакейскойОн храбро петушится вслух:Быть так! Но если он петух,То верно уж петух индейский (то есть индюк).
Тут в борьбу вступил Писарев, воспользовавшись своим положением куплетиста. Раз Вяземский с Грибоедовым сидели в театре. Князь отвлекся, но Грибоедов иронически позвал его: «Eh bien, vous voilà chansonné sur la scène»[14]. — «Как это?» — спросил Вяземский и присоединился к общим крикам и рукоплесканиям с требованием выхода на «bis». Актер повторил куплет:
Известный журналист ГрафовЗадел Мишурского разбором.Мишурский, не теряя слов,На критику ответил вздором.Пошли писатели шуметь,Писать, браниться от безделья…А публике за что ж терпетьВ чужом пиру похмелье?
В «Мишурском» Вяземский, как и все прочие, узнал себя, и кличка эта к нему пристала: Писарев ее эксплуатировал в доброй дюжине эпиграмм. А вот Грибоедова и он, и Дмитриев побаивались. Они даже не смогли придумать ему прозвище, а только сокращали его фамилию для удобства стихосложения. Его необычная, пока ни на чем, собственно говоря, не основанная слава, его редкий успех у дам, его холодноватый, насмешливый вид заставляли их бессильно, но порой остро злобствовать.
Писарев:
Глаза у многих змей полны смертельным ядом,И, видно, для того придуманы очки,Чтоб Грибус, созданный рассудку вопреки,Не отравил кого своим змеиным взглядом.
(Не говоря о том, что змеи жалят зубами, а не глазами, интересно, что и Вяземский носил очки, но его взгляд не смущал противников.)
Дмитриев:
Как он на демона похож!Глаза, черты лица, в точь Фаустов учитель! Одно лишь обнаружит ложь: В стихах-то он не соблазнитель.
На такие выпады Грибоедов не отвечал — едва ли не следовало признать их лестными, вопреки намерениям авторов. Но ему доставалось и за творчество: Дмитриев разразился целым каскадом колких эпиграмм. Он словно обозревал все сочинения Грибоедова по состоянию на послепасхальные дни 1824 года:
Супругов молодых пустивши в шумный свет.Он думал подарить семейною нас тайной,Но в этой тайне нет загадки чрезвычайной:Из ней узнали мы, что он дурной поэт.
(Надо сказать, что теперь, восемь-девять лет спустя после сочинения «Молодых супругов», Грибоедов в глубине души мог согласиться с подобной оценкой. Он прошел долгий путь после переводной, архаической, александрийской безделки.)
Вот брату и сестре законный аттестат:Их проза тяжела, их остроты не остры;А вот и авторам: им Аполлон не брат, И Музы им не сестры.
(Даже Вяземский не почел долгом вступиться за павший водевиль.)
И наконец, Дмитриев сочинил удачную вещь:
Одна комедия забыта,Другой еще не знает свет;Чем ты гордишься, мой поэт?Так силой хвастает бессильный волокита.
Писарев прибавил совершенно нецензурное четверостишие. И Грибоедов почувствовал себя задетым. Он, как в давней войне при «Липецких водах», ответил только один раз — и наповал:
И сочиняют — врут, и переводят — врут!Зачем же врете вы, о дети? Детям прут!Шалите рифмами, нанизывайте стопы,Уж так и быть, — но вы ругаться удальцы!Студенческая кровь, казенные бойцы! Холопы «Вестника Европы»!
Как всполошились недавние студенты! Как обрадовались их враги найденному слову! Насмешка была тем сильнее, что Грибоедов с Вяземским служили в армии, участвовали, пусть без особой славы, в войне; а юноши имели за плечами лишь ученическую стезю — притом они не могли ответить Грибоедову, обвинив его в невежестве или солдафонстве: он ведь имел звание кандидата Московского университета и орден за дипломатическую деятельность. Какие они ему соперники?!
Прозвище «дети» так и закрепилось за Писаревым и Дмитриевым. Грибоедову оставалось только наблюдать, как в десятках эпиграмм на все лады варьируются «дети», «студенты», потом «школяры», «цыплятки» — и кто что выдумает в том же духе. Вяземский язвил:
Вы дети, хоть в школярных летах,И век останетесь детьми;Один из вас — старик в ребятах,Другой — дитя между людьми.
Дмитриев и Писарев жалко оправдывались.
Дмитриев:
Мы — дети, может быть, незлобием сердец,Когда щадим тебя, репейник Геликона, А может быть, мы, наконец, И дети Аполлона.
Писарев:
Не лучше ль быть в школярных летах,Чем щеголять невежеством в стихах?Не лучше ль стариком остаться век в ребятах, Чем по уму ребенком в стариках?
Война продолжалась, но Грибоедов к ней остыл. Эпиграммы противников становились все более вымученными, теряли последнее остроумие. А у него было серьезное дело. Развлекшись театральной безделкой и театральной баталией, он со свежими силами вернулся к отложенной комедии.
Всю зиму Грибоедов исправно посещал обеды и балы, чтобы вернее схватить все оттенки московского общества; вопреки собственному обыкновению старался не усаживаться в гостиных за фортепьяно, а побольше слушать разговоры — это его утомляло душевно, и вечерами он долго играл на рояле, стараясь успокоиться. Труды его не пропали даром. Он постоянно отделывал стихи третьего действия и наконец завершил его монологом Чацкого.
В центре его он поставил вопрос, волновавший умы не только России, но всей Европы: вопрос о соотношении общеевропейского и национального. Чему следует отдавать предпочтение? С тех пор как Вальтер Скотт в 1814 году опубликовал свой первый роман «Уэверли», а в 1819-м перевернул представление читателей и ученых о возможностях исторического бытописания романом «Айвенго» — с тех пор интерес к прошлому родной страны пробудился во всех концах грамотного мира. Этот интерес подогревался восстаниями в Италии и Греции, где народы пытались создать национальные государства; присутствие в рядах борцов за независимость лорда Байрона придавало новым идеям романтический ореол. В России как раз в эти годы Карамзин издал первые тома своей «Истории государства Российского» и продолжал их выпускать — в 1821 году вышел том, посвященный опричнине Ивана Грозного. Великолепный стиль историографа позволил даже светским дамам познакомиться с прошлым Руси; оказалось, что Отечество не менее богато героями и занимательными событиями, чем милая сердцу Вальтера Скотта Шотландия. Пожалуй, одна Франция осталась довольно слабо затронута увлечением историей. Вальтера Скотта и Байрона французы читали в плохих переводах (да и в любом случае Англия им не указ!), свое государство сложилось у них давно, а память о Наполеоне была еще так свежа, что они не нуждались в примерах из древности для подкрепления национального чувства; собственные же исторические романисты у них пока не появились. Поэтому французский язык и французская культура, при всей самобытности, оставались международными, как в XVIII веке. Французское Просвещение объединяло образованных людей — историки начали их разъединять.