Солнце мертвых - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Невелика синица, напьется и водицы…
И протодьякон стал ласково говорить, расположительно:
— Расскажите, Палагея Ивановна, где бывали, чего видали… слушать вас поучительно…
А она ему:
— Видала во сне — сидит баба на сосне.
Так все и покатились. Протодьякон живот прихватил, присел, да как крякнет!.. — все так и звякнуло. А Палагея Ивановна строго на него:
— А ты бы, дьякон, потише вякал!
Все очень застыдились, а батюшка отошел от греха в сторонку.
Недолго посидела, заторопилась — домой пора. Стали провожать. Отец просит:
— Сам вас на лошадке отвезу.
А она и вымолвила… после только премудрость-то прознали:
— Пора и на паре, с песнями!..
Отец ей:
— И на паре отвезу, тетушка…
А она погладила его по лицу и вымолвила:
— На паре-то на масленой катают.
На масленице как раз и отвезли Палагею Ивановну, с пением «Святый Боже» на Ваганьковское. Не все тогда уразумели в темных словах ее. Вспомнили потом, как она в заговины сказала отцу словечко. Он ей про дела рассказывал, про подряды и про «ледяной дом», а она ему так, жалеючи:
— Надо, надо ледку… горячая голова… остынет.
Голову ему потрогала и поцеловала в лоб. Тогда не вникли в темноту слов ее…
После ужина матушка велит Маше взять из буфета на кухню людям все скоромное, что осталось, и обмести по полкам гусиным крылышком. Прабабушка Устинья курила в комнатах уксусом и мяткой — запахи мясоедные затомить, а теперь уже повывелось. Только Горкин блюдет завет. Я иду в мастерскую, где у него каморка, и мы с ним ходим и курим ладанцем. Он говорит нараспев молитовку — «воскурю-у имианы-ладаны… воскурю-у… исчезает дым и исчезнут… тает воск от лица-огня…» — должно быть, про дух скоромный. И слышу — наверху, в комнатах, — стук и звон! Это миндаль толкут, к Филиповкам молочко готовят. Горкин знает, как мне не терпится, и говорит:
— Ну, воскурили с тобой… ступай-порадуйся напоследок, уж Филиповки на дворе.
Я бегу темными сенями, меня схватывает Василь-Василич, несет в мастерскую, а я брыкаюсь. Становит перед печуркой на стружки, садится передо мной на корточки и сипит:
— Ах, молодой хозяин… кр-расота Господня!.. Заговелся малость… а завтра «ледяной дом» лить будем… а-хнут!.. Скажи папашеньке… спит, мол, Косой, как стеклышко… ик-ик… — и водочным духом на меня.
Я вырываюсь от него, но он прижимает меня к груди и показывает серебряные часы: «папашенька подарил… за… поведение!..» Нашаривает гармонью, хочет мне «Матушку-голубошку» сыграть-утешить. Но Горкин ласково говорит:
— Утихомирься, Вася, Филиповки на дворе, гре-эх!..
Василь-Василич так, на него, ладошками, как святых на молитве пишут:
— Ангел во плоти!.. Панкра-тыч!.. Пропали без тебя… Отмолит нас Панкратыч… мы все за ним, как… за каменной горой… Скажи папашеньке… от-мо…лит! всех отмолит!
А там молоко толкут! Я бегу темными сенями. В кухне
Марьюшка прибралась, молится Богу перед постной лампадочкой. Вот и Филиповки… скучно как…
В комнатах все лампы пригашены, только в столовой свет, тусклый-тусклый. Маша сидит на полу, держит на коврике, в коленях, ступку, закрытую салфеткой, и толчет пестиком. Медью отзванивает ступка, весело-звонко, выплясывает словно. Матушка ошпаривает миндаль, — будут еще толочь!
Я сажусь на корточках перед Машей, и так приятно, миндальным запахом от нее. Жду, не выпрыгнет ли «счастливчик». Маша миндалем дышит на меня, делает строгие глаза и шепчет: «где тебя, глазастого, носило… все потолкла!» И дает мне на пальце миндальной кашицы в рот. До чего же вкусно и душисто! я облизываю и Маши палец. Прошу у матушки почистить миндалики. Она велит выбирать из миски, с донышка. Я принимаюсь чистить, выдавливаю с кончика, и молочный, весь новенький миндалик упрыгивает под стол. Подумают, пожалуй, что я нарочно. Я стараюсь, но миндалики юркают, боятся ступки. Я лезу под стол, собираю «счастливчиков», а блюдечко с миндаликами уже отставлено.
— Будет с тебя, начистил.
Я божусь, что это они сами уюркивают… может быть, боятся ступки… — и вот они все, «счастливчики», — я показываю на ладошке.
— Промой и положи.
Маша сует мне в кармашек целую горсть, чистеньких-голеньких, — и ласково щекочет мою ногу. Я смотрю, как смеются ее глаза — ясные миндали, играют на них синие зрачки-колечки… и губы у ней играют, и за ними белые зубы, как сочные миндали, хрупают. И вся она будто миндальная. Она смеется, целует меня украдкой в шейку и шепчет, такая радостная:
— Ду-сик… Рождество скоро, а там и мясоед… счастье мое миндальное!..
Я знаю: она рада, что скоро ее свадьба. И повторяю в уме: «счастье мое миндальное…»
Матушка велит мне ложиться спать. А выжимки-то?
— Завтра. И так, небось, скоро затошнит.
Я иду попрощаться с отцом.
В кабинете лампа с зеленым колпаком привернута, чуть видно. Отец спит на диване. Я подхожу на цыпочках. Он в крахмальной рубашке, золотится грудная запонка. Боюсь разбудить его. На дедушкином столе с решеточкой-заборчиком лежит затрепанная книжка. Я прочитываю заглавие — «Ледяной Дом». Потому и строим «ледяной дом»?
В окнах, за разноцветными ширмочками, искрится от мороза… — звездочки? Взбираюсь на стол, грызу миндалик, разглядываю гусиное перо, дедушкино еще… гусиную лапку вижу, Палагею Ивановну…
Лампа плывет куда-то, светит внизу зеленовато… потолок валится на меня с круглой зеленой клеткой, где живет невиданный никогда жавороночек… — и вижу лицо отца. Я на руках у него… он меня тискает, я обнимаю его шею.. — какая она горячая!..
— Заснул? на самом «Ледяном Доме»? не замерз, а? И что ты такой душистый… совсем миндальный!..
Я разжимаю ладошку и показываю миндалики. Он вбирает губами с моей ладошки, весело так похрупывает. Теперь и он миндальный. И отдается радостное, оставшееся во мне, «счастье мое миндальное!..»
Давно пора спать, но не хочется уходить. Отец несет меня в детскую, я прижимаюсь к его лицу, слышу миндальный запах…
«Счастье мое миндальное!..»
Рождество
Рождество уже засветилось, как под Введенье запели на всенощной «Христос рождается, славите; Христос с небес, срящите..» — так сердце и заиграло, будто в нем свет зажегся. Горкин меня загодя укреплял, а то не терпелось мне, скорей бы Рождество приходило, все говорил вразумительно «нельзя сразу, а надо приуготовляться, а то и духовной радости не будет». Говорил, бывало:
— Ты вон, летось, морожена покупал… и взял-то на монетку, а сколько лизался с ним, поглядел я на тебя. Так и с большою радостью, еще пуще надо дотягиваться, не сразу чтобы. Вот и приуготовляемся, издаля приглядываемся, — вон оно, Рождество-то, уж светится. И радости больше оттого.
И это сущая правда. Стали на крылосе петь, сразу и зажглось паникадило, — уж светится будто Рождество. Иду ото всенощной, снег глубокий, крепко морозом прихватило, и чудится, будто снежок поет, весело так похрустывает — «Христос с небес, срящите…» — такой-то радостный, хрящеватый хруст. Хрустят и промерзшие заборы, и наши дубовые ворота, если толкнуться плечиком, — веселый, морозный хруст. Только бы Николина Дня дождаться, а там и рукой подать; скатишься, как под горку, на Рождество.
«Вот и пришли Варвары», — Горкин так говорит, — Василь-Василичу нашему на муку. В деревне у него на Николу престольный праздник, а в Москве много земляков, есть и богачи, в люди вышли, все его унижают за характер, вот он и празднует во все тяжки. Отец посмеивается: «теперь уж варвариться придется!» С неделю похороводится: три дни подряд празднует трояк-праздник: Варвару, Савву и Николу. Горкин остерегает, и сам Василь-Василич бережется, да морозы под руку толкают. Поговорка известная: Варвара-Савва мостит, Никола гвоздит. По именинам-то как пойдет, так и пропадет с неделю. Зато уж на Рождество — «как стеклышко», чист душой: горячее дело, публику с гор катать. Разве вот только «на стенке» отличится, — на третий день Рождества, такой порядок, от старины; бромлейцы, заводские с чугунного завода Бромлея, с Серединки, неподалеку от нас, на той же Калужской улице, «стенкой» пойдут на наших, в кулачный бой, и большое побоище бывает; сам генерал-губернатор князь Долгоруков будто дозволяет, и будошники не разгоняют: с морозу людям погреться тоже надо. А у Василь-Василича кровь такая, горячая: смотрит-смотрит — и ввяжется. Ну, с купцами потом и празднует победу-одоление.
Как увидишь, — на Конную площадь обозы потянулись, — скоро и Рождество. Всякую живность везут, со всей России: свиней, поросят, гусей… — на весь мясоед, мороженых, пылкого мороза. Пойдем с Горкиным покупать, всю там Москву увидим. И у нас на дворе, и по всей округе, все запасаются помногу, — дешевле, как на Конной, купить нельзя. Повезут на санях и на салазках, а пакетчики, с Житной, сами впрягаются в сани — народ потешить для Рождества. Скорняк уж приходил, высчитывал с Горкиным, чего закупить придется. Отец загодя приказывает прикинуть на бумажке, чего для народа взять и чего для дома. Плохо-плохо, а две-три тушки свиных необходимо, да черных поросят, с кашей жарить, десятка три, да белых, на заливное молошничков, два десятка, чтобы до заговин хватило, да индеек-гусей-кур-уток, да потрохов, да еще солонины не забыть, да рябчиков сибирских, да глухарей-тетерок, да… — трое саней брать надо. И я новенькие салазки заготовил, чего-нибудь положить, хоть рябчиков.