Солнце мертвых - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Принесли разноцветные тетрадки с билетами, — «билет для катанья с гор». В утешение мне дают «нашлепать». Такая машинка на пружинке. В машинке вырезано на медной платке — имя-отчество и фамилия отца, — наша. Я всовываю в закраинку машинки бочки билетов, шлепаю ладошкой по деревянному круглячку машинки, и на билете выдавится, красиво так.
Завтра заговины перед Филиповками. Так Рождественский Пост зовется, от апостола Филиппа: в заговины, 14 числа ноября месяца, как раз почитание его. А там и Введение, а там и Николин День, а там… Нет, долго еще до Рождества.
— Ничего не долго. И не оглянешься, как подкатит. Самая тут радость и начинается — Филиповки! — утешает Горкин. — Какая-какая… самое священное пойдет, праздник на празднике, душе свет. Крестного на Лександру Невского поздравлять пойдем, пешком по Москва-реке, 23 числа ноября месяца. Заговеемся с тобой завтра, пощенье у нас пойдет, на огурчиках — на капустке кисленькой-духовитой посидим, грешное нутро прочистим, — Младенца-Христа стречать. Введенье вступать станет — сразу нам и засветится.
— Чего засветится?
— А будто звезда засветится, в разумении. Как-так, не разумею? За всеношной воспоют, как бы в преддверие, — «Христос рождается — славите… Христос с небес — срящите…» — душа и воссияет: скоро, мол, Рождество!.. Так все налажено — только разумей и радуйся, ничего и не будет скушно.
На кухне Марьюшка разбирает большой кулек, из Охотного Ряда привезли. Раскапывает засыпанных снежком судаков пылкого мороза, белопузых, укладывает в снег, в ящик Судаки крепкие, как камень, — постукивают даже, хвосты у них ломкие, как лучинки, искрится на огне, — морозные судаки, седые. Рано судак пошел, ранняя-то зима. А под судаками, вся снежная, навага! — сизые спинки, в инее. Все радостно смотрят на навагу. Я царапаю ноготком по спинке, — такой холодок приятный, сладко немеют пальцы. Вспоминаю, какая она на вкус, дольками отделяется; и «зернышки» вспоминаю: по две штучки у ней в головке, за глазками, из перламутра словно, как огуречные семечки, в мелких-мелких иззубринках. Сестры их набирают себе на ожерелья, — будто как белые кораллы. Горкин наважку уважает, — кру-уп-ная-то какая нонче! — слаще и рыбки нет. Теперь уж не сдаст зима. Уж коли к Филиповкам навага, — пришла настоящая зима. Навагу везут в Москву с далекого Беломорья, от Соловецких Угодников, рыбка самая нежная, — Горкин говорит — «снежная»: оттепелью чуть тронет — не та наважка; и потемнеет, и вкуса такого нет, как с пылкого мороза. С Беломорья пошла навага, — значит, и зима двинулась: там ведь она живет.
Заговины — как праздник: душу перед постом порадовать. Так говорят, которые не разумеют по духовному. А мы с Горкиным разумеем. Не душу порадовать, — душа радуется посту! — а мамону, по слабости, потешить.
— А какая она, ма-мона… грешная? Это чего, ма-мона?
— Это вот самая она, мамона, — смеется Горкин и тычет меня в живот. — Утро-ба грешная. А душа о посте радуется Ну, Рождество придет, душа и воссияет во всей чистоте, тогда и мамоне поблажка: радуйся и ты, мамона!
Рабочему народу дают заговеться вдоволь, — тяжелая зимняя работа: щи жирные с солониной, рубец с кашей, лапша молочная. Горкин заговляется судачком, — и рыбки постом вкушать не будет, — судачьей икоркой жареной, а на заедку драчену сладкую и лапшу молочную: без молочной лапши говорит, не заговины.
Заговины у нас парадные. Приглашают батюшку от Казанской с протодьяконом — благословит на Филиповки. Канона такого нет, а для души приятно, легкосгь душе дает — с духовными ликами вкушать. Стол богатый, с бутылками «ланинской», и «легкое», от Депре-Леве. Протодьякон «депры» не любит, голос с нее садится, с этих-там «икемчиков-мадерцы», и ему ставят «отечественной, вдовы Попова». Закусывают, в преддверие широкого заговенья, сижком, икоркой, горячими пирожками с семгой и яйцами. Потом уж полные заговины — обед. Суп с гусиными потрохами и пирог с ливером. Батюшке кладут гусиную лапку, тоже и протодьякону. Мне никогда не достается, только две лапки у гуся, а сегодня как раз мой черед на лапку: недавно досталось Коле, прошедшее воскресенье Маничке, — до Рождества теперь ждать придется, Маша ставит мне суп, а в нем — гусиное горло в шерявавой коже, противное самое, пупырки эти. Батюшка очень доволен, что ему положили лапку, мягко так говорит: «верно говорится — «сладки гусины лапки». Протодьякон — цельную лапку в рот, вытащил кость, причмокнул, будто пополоскал во рту, и сказал: «по какой грязи шлепала, а сладко!» Подают заливную осетрину, потом жареного гуся с капустой и мочеными яблоками, «китайскими», и всякое соленье, моченую бруснику, вишни, смородину в веничках, перченые огурчики-малютки, от которых мороз в затылке. Потом — слоеный пирог яблочный, пломбир на сливках и шоколад с бисквитами. Протодьякон просит еще гуська, — «а припломбиры эти», говорит, «воздушная пустота одна». Батюшка говорит, воздыхая, что и попоститься-то, как для души потреба, никогда не доводится, — крестины, именины, самая-то именинная пора Филиповки, имена-то какие все: Александра Невского, великомученицы Екатерины, — «сколько Катерин в приходе у нас, подумайте!» — великомученицы Варвары, Святителя Николая-Угодника!.. — да и поминок много… завтра вот старика Лощенова хоронят… — люди хлебосольные, солидные, поминовенный обед с кондитером, как водится, готовят…». Протодьякон гремит-воздыхает: «гре-хи… служение наше чревато соблазном чревоугодия…» От пломбира зубы у него что-то понывают, и ему, для успокоения накладывают сладкого пирога. Навязывают после обеда щепной коробок детенкам его, «девятый становится на ножки!» — он доволен, прикладывает лапищу к животу-горе и воздыхает: «и оставиша останки младенцам своим». Батюшка хвалит пломбирчик и просит рецептик — преосвященного угостить когда.
Вдруг, к самому концу, — звонок! Маша шепчет в дверях испуганно:
— Палагея Ивановна… су-рьезная!.. Все озираются тревожно, матушка спешит встретить, отец, с салфеткой, быстро идет в переднюю. Это родная его тетка, «немножко тово», и ее все боятся: всякого-то насквозь видит и говорит всегда что-то непонятное и страшное. Горкин ее очень почитает: она — «вроде юродная», и ей будто открыта вся тайная премудрость. И я ее очень уважаю и боюсь попасться ей на глаза. Про нее у нас говорят, что «не все у ней дома», и что она «чуть с приглинкой». Столько она всяких словечек знает, приговорок всяких и загадок! И все говорят — «хоть и с приглинкой будто, а у-умная… ну, все-то она к месту, только уж много после все отрывается, и все по ее слову». И, правда, ведь: блаженные-то — все ведь святые были! Приходит она к нам раза два в год, «как на нее накатит», и всегда заявляется, когда вовсе ее не ждут. Так вот, ни с того ни с сего и явится. А если явится — неспроста. Она грузная, ходит тяжелой перевалочкой, в широченном платье, в турецкой шали с желудями и павлиньими «глазками», а на голове черная шелковая «головка», по старинке. Лицо у ней пухлое, большое; глаза большие, серые, строгие, и в них — «тайная премудрость». Говорит всегда грубовато, срыву, но очень складно, без единой запиночки, «так цветным бисером и сыплет», целый вечер может проговорить, и все загадками-прибаутками, а порой и такими, что со стыда сгоришь, — сразу и не понять, надо долго разгадывать премудрость. Потому и боятся ее, что она судьбу видит, Горкин так говорит. Мне кажется, что кто-то ей шепчет, — Ангелы? — она часто склоняет голову набок и будто прислушивается к неслышному никому шепоту — судьбы?..
Сегодня она в лиловом платье и в белой шали, муаровой, очень парадная. Отец целует у ней руку, целует в пухлую щеку, а она ему строго так:
— Приехала тетка с чужого околотка… и не звана, а вот и она!
Всех сразу и смутила. Мне велят приложиться к ручке, а я упираюсь, боюсь: ну-ка она мне скажет что-нибудь непонятное и страшное. Она будто знает, что я думаю про нее, хватает меня за стриженый вихорчик и говорит нараспев, как о. Виктор:
— Рости, хохолок, под самый потолок!
Все ахают, как хорошо да складно, и Маша, глупая, еще тут:
— Как тебе хорошо-то насказала… богатый будешь!
А она ей:
— Что, малинка… готова перинка?
Так все и охнули, а Маша прямо со стыда сгорела, совсем спелая малинка стала: прознала Палагея Ивановна, что Машина свадьба скоро, я даже понял.
Отец спрашивает, как здоровье, приглашает заговеться, а она ему:
— Кому пост, а кому погост!
И глаза возвела на потолок, будто там все прописано.
Так все и отступили, — такие страсти!
Из гостиной она строго проходит в залу, где стол уже в беспорядке, крестится на образ, оглядывает неприглядный стол и тычет пальцем:
— Дорогие гости обсосали жирок с кости, а нашей Палашке — вылизывай чашки!
И не садится. Ее упрашивают, умасливают, и батюшка даже поднялся, из уважения, а Палагея Ивановна села прямиком-гордо, брови насупила и вилкой не шевельнет. Ей и сижка-то, и пирожка-то, и суп подают, без потрохов уж только, а она кутается шалью натуго, будто ей холодно, и прорекает: