Иосиф Бродский. Большая книга интервью - Валентина Полухина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бродский. Радость — это само слово "да". Несмотря ни на что — "да".
Уолкотт. И вот что я хочу заметить по поводу здесь сказанного. Не забывайте, у империи есть еще одно качество — мазохизм. Отсюда ее высокомерное стремление к почитанию, кичливость. Так, если многие английские критики говорят: посмотрим, что происходит в английской поэзии, — знайте, что вне поля их зрения остается то, что происходит в Австралии, Ирландии или еще где-то. Им по-прежнему присуща ограниченность, а это своего рода мазохизм. Лес тут сказал, как трудно от этого избавляться, поскольку сохраняется централизованное мышление: в прошлом мы имели Шекспира, отсюда и наши права. Это все равно что сказать: в прошлом мы имели Индию, отсюда и наши права.
Перевод Людмилы Бурмистровой
ЧЕЛОВЕК В ПЕЙЗАЖЕ
Евгений Рейн
Журнал "Арион", № 3, 1996 год
Сентябрь 1988 года. Мы укрывались от нью-йоркского зноя в крошечном садике, примыкавшем к полуподвальной двухкомнатной квартирке Бродского на Мортон-стрит в Гринвич-Виллидж. Это было наше первое свидание после отъезда Иосифа а эмиграцию в 1972 году.
Накануне моего отлета из Москвы я подписал договор на сценарий документального фильма о Бродском. Мне пришла мысль положить в его основу нечто вроде внутреннего монолога героя.
В садике стояла плетеная мебель, длинный стол, годный, пожалуй, и для пинг-понга. Нам туда приносили обед из китайского ресторанчика, а охлажденные банки "Будвайзера", — кажется, единственное, что можно было извлечь из холодильника нобелевского лауреата.
Однажды в послеобеденный час я спохватился — время идет, а для сценария ничего не сделано. У Бродского нашелся любительский диктофончик. Так состоялось это интервью. Цель его сугубо прикладная: какие-то кусочки, фразы, заметки из него должны были лечь на киноленту. Так мы и договорились.
Но через несколько минут Иосиф увлекся, стал вспоминать подробнее, глубже, чем это надо было для моего сценарного опуса. Хорошо, что я обрывал его совсем редко, "укладывал в русло" только тогда, когда он уж совсем забывал о цели нашей беседы. Сценарной идеей и объясняются некоторые мои вопросы, особенно в конце интервью.
Мы планировали записать не менее полудюжины кассет, но я улетел в Калифорнию, а потом… что не сделано сразу, то не сделано никогда.
Но когда выяснилось, что фильма не будет (как всегда, из-за отсутствия денег) и я прочел расшифровку записи, сделанную моей женой, то убедился, что беседа эта имеет самостоятельное значение. Особенно это понятно теперь, ибо данная запись — чуть ли не единственный, так сказать, аутентичный автобиографический рассказ Бродского. Он касается в основном начальной поры его жизни, увы… но и за это спасибо.
Расскажи немного о семье, об отце и о твоей связи с ним.
Я впервые помню отца уже в самом конце войны, когда он приехал с Дальнего Востока. Пожалуй, даже не столько помню его, сколько фотографии того времени. Более или менее отчетливо я помню его уже в 1947 году. По образованию он был журналист, вернее, у него было два диплома: один — географического факультета; но потом, когда он понял, что как географу ему не придется путешествовать, поскольку он еврей, то он окончил Институт красной журналистики и работал фотографом — закавказским корреспондентом ТАСС, "Известий"… Все это было до войны и помнится мне довольно смутно.
Затем, уже после войны, он два или три года работал в Военно-морском музее, куда я очень часто ходил. То есть он еще числился в армии. Потом вышло постановление Жданова о том, что лица еврейской национальности не должны обладать высокими воинскими званиями, и отец демобилизовался. Некоторое время он был без работы, а затем работал на сельскохозяйственной выставке, ездил по стране. Я помню огромные мичуринские помидоры, которые он привозил с Украины.
Где-то в начале пятидесятых он стал работать в газете балтийского пароходства под названием "Советская Балтика", у него там работал приятель, который ему помог устроиться и который тоже, по-моему, был "экс-нострис". Тем не менее отец проработал в этой газете до пенсии, то есть до начала шестидесятых.
Как у тебя складывались отношения с родителями? Я помню, как они переживали за тебя во время процесса… Но тогда же у них возникло особое чувство гордости и сознание, что ты "состоялся".
Отношения с родителями были, конечно, самые разные. Конечно же они хотели, чтобы я учился. И отец видел во мне скорее бездельника, уклоняющегося от своих прямых занятий и обязанностей, но, с другой стороны, палок в колеса мне все-таки не ставил. Когда меня в пятом или шестом классе несколько раз пытались исключить из школы за поведение, он меня, по-моему, не слишком защищал. Но однажды, когда он как-то пришел на очередной педсовет, где ему в очередной раз стали выговаривать за мое поведение, он вдруг стал на мою сторону. Меня это даже несколько удивило. Я очень хорошо это помню. Учителя, в свою очередь, набросились на него за то, что он защищает такого подонка, как я, на что он ответил: "Ну что вы хотите, ведь это же по Брему известно, что родители защищают своих детенышей". Для учителей это было, наверное, большим откровением.
Вообще же отношения мои с родителями, особенно когда я подрос, были довольно замечательными, даже при всех этих неприятных воспитательных обстоятельствах. Отец был замечательный рассказчик, я помню много его интереснейших историй. Кстати, между прочим, он был первый человек, который дал мне понять, кто такой Сталин. Когда умер Иосиф Виссарионович (я помню этот прекрасный день), наша классная руководительница Лидия Васильевна Лисицына поставила всю школу на колени в актовом зале…
На колени?!
Да, она стала что-то говорить, потом прервалась, закричала: "На колени, на колени!" Словом, началась полная истерика. Она, кстати, была замечательная дама. Она была секретарем парторганизации школы и имела орден Ленина, выданный ей лично товарищем Ждановым. Понятно, что за птица. Так вот, нас в этот день довольно быстро распустили по домам. Вся наша большая коммунальная квартира ревела в кухне. Даже мать плакала, а отец — то ли он не был в этот день на работе, то ли только что вернулся, — лежал на кровати и так, знаешь, ухмылялся и вроде даже как бы подмигнул мне, дескать, ничего страшного не произошло…
И еще, к слову, об Иосифе Виссарионовиче… У отца была масса приятелей среди фотографов, и был такой приятель Андрей Макарович Петров, по-моему, правительственный фотограф. Он снимал постоянно членов Политбюро и т. д. И у нас на стене висел подаренный им отцу портрет Сталина — очень хорошая фотография, без ретуши. Она у меня над кроватью висела. И помню, я как-то пролил чернила на эту фотографию. Это преисполнило всех нас страхом, ужасом. Понятно, коммунальная квартира… соседи заходят, выходят… они знают, что чернила пролиты, ну и т. д. И лишь отец был каким-то достаточно отрезвляющим элементом в этой истории…
Ты думаешь, что как-то его ментальность, его биография, его вкусы вошли в твои стихи?
Это безусловно так. Но я считаю, что это естественно. Я даже написал об этом в эссе "Полторы комнаты", там про папу довольно много сказано. Но в принципе я думаю, что на самом деле все гораздо интересней, потому что не то чтобы он на меня влиял, а просто я был частью его, по сути, я — это он.
Отец был человеком принципа "или — или", как, впрочем, и все их поколение. Мы же себя очень уважаем за то, что мы люди нюансов. Нам кажется, что мы больше понимаем, больше знаем, что мы лучше чувствуем, и т. д. В то время как, если уж говорить совершенно серьезно, то вот эти их "или — или" включали в себя всю ту амплитуду, которую мы артикулируем очень подробно и детально, но это и приводит нас к такому, как бы сказать, состоянию полной импотенции по отношению к действительности. А те люди при всем том могли совершать какие-то выборы.
Мне кажется, что здесь ты и он — действительно одно целое.
Да, пожалуй. Отец, например, был членом партии, всего этого добра он не терпел, просто не выносил. И еще он был человеком весьма ироничным, во всяком случае, он был ироничен по отношению к государству, к власти, к родственникам, особенно к тем, которые более или менее преуспели в системе. Он все время над ними посмеивался, всегда норовил вступить в спор, и я вижу то же самое сейчас в себе, то есть эту тенденцию к возражению. Думаю, что это у меня в значительной степени от него, так сказать, генетический момент, кровный. У Баратынского есть совершенно феноменальное стихотворение, ты знаешь, "Запустение", где он говорит об отце:
Он не был мыслию, он не был сердцем хладен,