К своей звезде - Аркадий Пинчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«И все-таки однажды этот шаг ты сделал», – опять потянуло Ефимова, как перелетную птицу, на Север, потянуло стремительно и неумолимо. Через Гиндукуш и Туранскую низменность, через Средний Урал и Восточно-Европейскую равнину, через тундру к берегам Ледовитого океана.
Два года отлетели, два длинных года – как один день. И хотя он всякий раз настороженно противился этим неожиданным залетам, экскурсам в прошлое, ретроспективным самокопаниям, они, вопреки его воле, бесцеремонно подхватывали Ефимова и несли, несли тем стремительнее и неотвратимее, чем он упорней сопротивлялся.
Что он хотел найти там, у пустынных скал, где ночью и днем жил только тяжелый прибой, напоминающий о вечности, да крикливое племя птиц? Что хотел понять?
– Командир, – вернул его Паша Голубов с северных широт в тревожное небо Афганистана, – цель по курсу, высота три тысячи, связь с базой теряем – горы.
– Понял, – Ефимов поправил шлемофон и крепче взял ручку. – Будь на связи с базой, я беру аварийный.
– Прямо по курсу – вспышка, – торопливо сказал Коля Баран.
Ефимов и Паша одновременно подняли головы, но ничего уже не увидели. От выбеленных луной хребтов темнота сползала в узкое отвесное ущелье, накапливаясь и сгущаясь до смоляной черноты. Даже горная речка, помогавшая своими бликами угадывать летчикам глубину и ширину распадка, теперь пробивалась словно из туманной мглы.
– Тебе вспышка не померещилась, Коля? – спросил Голубов. – Ты не стесняйся, это бывает. У страха знаешь какие очки – в десять диоптрий.
В следующее мгновение Ефимов увидел, как в липкой тьме, где-то на краю света, трепетно и рвано мигнул два-три раза размытый расстоянием проблеск, и темнота снова сомкнулась плотно и зловеще.
– Это они, – Голубов наклонился к Барану и протянул широкую, как лопата, ладонь. – Извини, Паша был не прав.
– А я что, – смутился борттехник, – я и в самом деле боюсь. В такой темноте, в горах… Машина почти новая.
– Без паники, – строго цыкнул Ефимов.
Заработала аварийная радиостанция.
4
Весь вечер, по несколько раз зачеркивая и заново переписывая фразы и абзацы, Владислав Алексеевич сочинял служебную записку.
За окном в дрожащем свете круглого фонаря бесновалась февральская метель, хлестала под разбойничий посвист снежной крупой по мокрым стеклам, и в паузах, когда спадал тугой гул ветра, сухо позванивала обледеневшими ветками. В другое время он не упустил бы возможности вслушаться в эти звоны и посвисты, сравнить их со звуками некоторых музыкальных инструментов, попытался бы даже отыскать закономерность и смысл в многообразии звуковой палитры, рождаемой природой, но сейчас его внимание сфокусировалось на документе, в котором он должен был лаконично и без эмоций, с убедительной логикой и доказательностью изложить итоги коллективных раздумий и напряженных поисков. Должен. Ибо вчера еще можно было не концентрировать внимания на отдаленной перспективе, слишком много было дел насущных, неотложных для решения. Но незаметно он подошел к рубежу, когда сразу почувствовал: пора! Почувствовал сам, без видимых на то причин. И если бы Владислава Алексеевича спросили, что его подтолкнуло к этому решению, он бы скорее всего ответил одним словом – опыт. Сколько помнил себя Владислав Алексеевич, он всегда боялся одного: догонять бездарно упущенное время.
– Слава, скорее, – заглянула в приоткрытую дверь жена, не церемонясь и не думая, что может непоправимо помешать ему, – ваших показывают!
Голос Шуры звучал с сердитой настойчивостью, и он, бросив ручку на стол, вышел из кабинета.
По телевидению передавали какую-то юбилейную передачу, прокручивали старую пленку. На комплексном тренажере работали еще не летавшие в космос ребята, а теперь известные космонавты. Как они были тогда все чертовски молоды и счастливы! И волновало их только одно неотступное всепоглощающее желание: скорее в космос! Беспокоил только один вопрос: когда же, наконец, свершится?
И вот все свершилось, все ушло, отдалилось в прошлое.
На мгновение подступило смешанное чувство обиды и зависти. Зависти к тем дням, когда единственной и главной его заботой была одна конкретная задача: конструкция аппарата, безотказность его систем, а проблемы, перспективы пусть беспокоят начальников. Чувство обиды однозначному объяснению не поддавалось… Наплывало беспричинно, бередило душу, туманило мозг. Вспомнил разговор со знаменитым столичным киноактером, ушедшим на склоне лет в областной театр, его оправдание «тяжело, брат, без аплодисментов» – и жестко сказал себе: счастье, Владислав Алексеевич, не в аплодисментах. Соловей поет, не думая о вознаграждении. Умеет и поет. Счастье в том, наверное, чтобы вот так, как соловей, добросовестно делать то, что умеешь, делать для людей. Вон какое тебе оказано доверие. Оправдаешь – тут тебе и награда, и аплодисменты, сфальшивишь – и имя твое будет предано забвению.
– И все-таки хорошее это было время, – не скрывая грусти, сказал он, глядя на экран телевизора. – Помнишь, как мы радовались парной путевке в санаторий? Впервые вместе в отпуск, в санаторий, да еще в какой? Сочи! Бархатный сезон!
– Дети были маленькие, – с грустью сказала Шура.
Владислав Алексеевич промолчал. Дети были их общей болью, и разговаривать на эту тему все равно, что сыпать соль на незажившую рану. Были дети – нет детей. К этому надо привыкать. Он имел возможность все сделать так, чтобы и сын Анатолий, и дочь Саня жили с ними. Ну, не в одной квартире, так хотя бы где-то рядом. Но сын, всегда тихий и послушный мальчик, неожиданно проявил твердый характер. После службы в железнодорожных войсках в Москву не вернулся, застрял в Беркаките, работает, как и работал в армии, на экскаваторе, женился, получил квартиру. Во время отпуска домой заехал на неделю, но не пробыл и трех дней.
– Твои Золотые Звезды смущают Клавдию, – сказал он о жене. – Человек не представляет, как себя вести в присутствии таких авторитетов.
И укатили в Белоруссию, под Минск, в какое-то махонькое село на реке Птичь. Анатолий потом прислал несколько снимков с пасторальными сюжетами, и Владислав Алексеевич разглядывал их не без зависти, ему остро хотелось вот так же поваляться на сене, потрепать гриву лошади, покормить с ладони корову…
Санька и вовсе отчебучила номер. Будучи студенткой первого курса университета, вышла замуж за выпускника пограничного училища и укатила с ним на одну из застав северо-западной границы. Родителей утешала тем, что перевелась на заочное отделение и во время сессий будет жить в родной квартире.
Когда дети были маленькие, Шура жаловалась перед его длительными командировками, что дом без него превращается в бедлам. Ни днем, ни ночью не затихает магнитофон, ни утром, ни вечером не закрываются двери – то к Толику друзья, то к Саньке подруги. Теперь Шура жалуется, что без Владислава Алексеевича в квартире становится тихо, как в могильном склепе. Она ищет любой повод, чтобы вытащить его из кабинета. «Мало, не вижу во время командировок, так ты и дома ухитряешься исчезать», – говорит она, когда Владислав Алексеевич просит не беспокоить его.
Конечно, ей скучно вечерами одной сидеть у телевизора, но что он может поделать, если рабочего дня до смешного мало, чтобы переделать все, не терпящие отлагательства, дела. Как лед у водоразборной колонки, растет наслоение нерешенных вопросов, и никто, пока Владислав Алексеевич живой, за него их решать не станет. Поэтому и приходится прихватывать не только вечера, но и выходные, а то и в отпуск что-то брать с собой.
– Все, Шурок, не дергай меня, – сказал Владислав Алексеевич решительно. – У меня серьезное дело. Надо сосредоточиться.
Шура обиженно кивнула, мол, у тебя всегда только серьезные дела, и ничего не сказала. Он набросил ей на плечи теплый платок и тихо прикрыл за собой дверь кабинета.
Заново перечитал исчирканные вкривь и вкось страницы. И сразу понял, почему в таких неимоверных муках рождается этот нужный, не терпящий отлагательства, документ. Потому что очень уж хочется автору и правду сказать, и никого не обидеть. «Традиционная инерция, присущая техническому мышлению…» Ишь, как витиевато закрутил простую и ясную мысль. Проще, Владислав Алексеевич, проще излагайте свою позицию, без оглядки на авторитеты. Авторитеты, увы, не ясновидцы и тоже способны заблуждаться. И «традиционная инерция технического мышления» сама по себе не исчезнет. Чтобы ее нейтрализовать, необходимо равнозначное усилие, а чтобы изменить направление – усилие дополнительное. Элементарно, как дважды два. Ничто само по себе не меняется, пока кто-нибудь не начнет менять. Когда автоматам доверять легче, чем людям, это тоже инерция технического мышления. А ведь в итоге, все, что выводится на орбиты, призвано служить людям, и только людям! Следовательно, любое изделие, существующее сегодня в замыслах, чертежах и даже поставленное на космическую верфь, должно обладать тенденцией приближения к человеку. Как бы ни хороши были автоматы, как ни надежны, они все равно бездушны, и, при всей видимости прогресса, они не приблизят космос к человеку в той степени, в какой он нуждается, скорее отдалят, ибо пространство неотделимо от времени. На каждом корабле хозяином должен быть человек, которому служат автоматы, а не наоборот.