Вот пришел великан... - Константин Дмитриевич Воробьёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему вы остановились?
Я завел машину и поехал вперед. Дождь по-прежнему лил отвесно, и теплый асфальт дороги курился белым курчавым паром. Наверно, это привлекло на дорогу жаб, и приходилось следить за ними и ехать зигзагами. Я понимал, что мне надо сказать что-нибудь в свое оправдание, но ничего такого не приходило на ум. С этим моим утешным поцелуем получилось, конечно, дико, но и она тоже хороша, — разревелась ни с того ни с сего как девчонка, которую укусила оса. Наверно, немного истеричка… Это я подумал о Лозинской под летучее чувство неосознанного сожаления о самом себе, и в ту же минуту она издали и смущенно извинилась за свою блажь. Она так и сказала — «блажь».
— Вам не надо было спрашивать у меня… про взрослых сирот. Только и всего. Понимаете?
— Господи! Да черт с ними! — сказал я с надеждой неизвестно на что. — Мы больше никогда не будем говорить о них, хорошо?
Она насильственно улыбнулась и напомнила, что пора возвращаться. Я развернулся и больше не стал объезжать встречавшихся на дороге жаб. Дождь все лил и лил, и мы ехали молча. При въезде в город я незаметно выключил дворники, а она быстро взглянула на меня и сказала:
— Нет-нет. Вот здесь, пожалуйста, остановитесь и слушайте сюда.
«Сюда» она произнесла подчеркнуто, как учительница перваков. Я остановился и закурил.
— Что вы кончали?
Я сказал.
— В Литинститут принимают ведь с готовыми и самостоятельными работами?
— Я писал и даже печатал стишки, — признался я, и после этого выяснилось, что в издательстве есть свободная должность младшего редактора. Оклад около сотни. Принять меня обязаны, потому что я молодой специалист. Да-да, важен диплом! Его надо принести вместе с заявлением в понедельник. Хотя нет, это нехороший день. Лучше во вторник, часам к двенадцати. Когда предложат стул, надо будет сесть. Обязательно. Понимаю ли я? И хорошо, что «Куда летят альбатросы» не отосланы еще в журнал: в повести надо кое-что почистить, там встречаются сопли-вопли… Между прочим, это в Литинституте рекомендуют переплетать рукописи и наклеивать на них буквы из «Огонька»?..
Ей захотелось выйти из машины тут же, почти за городом.
— Вы же промокнете, — предостерег я, но она потеребила полу своего плаща и сказала, что он ведь из фольги.
— Ну до свиданья, — сказал я, — большое вам спасибо!
— За что?
— За меня, — сказал я. Она накинула капюшон на голову, и в глубине его глаза ее стали еще настойнее.
К Звукарихе я не поехал…
Моим рабочим местом в издательстве оказался тот самый третий барьерный стол в комнатенке рядом с туалетной. На нем грудился вылинявший бумажный хлам, пахнущий сухим древесным тленом, и я высвободил там небольшое квадратное пространство, куда положил свою металлическую шариковую ручку и сигареты. Мне никто не сказал, что я должен делать, а Ве-раванна и Лозинская почему-то были хмуро насторожены и молчаливы. Они сразу же вникли в рукописи, а я присел за свой стол и выкурил сперва одну сигарету, потом вторую, затем третью. Я сидел, вертел свою многоцветную японскую ручку, курил и думал, что мне тут в этой комнате не прижиться. Да и вообще… Ну какой из меня, к черту, редактор? Зря я послушался эту женщину… И чего это она ожесточилась? Сидит, как…
Я закурил новую сигарету, и в это время Вераванна встала из-за стола и вышла из комнаты, крепко прихлопнув дверь.
— Не обращайте внимания, — тихо и сдержанно сказала Лозинская, не отрывая глаз от рукописи. — Это только сначала, а потом у вас все наладится.
— У нас? — спросил я.
— Да, с Верой Ивановной… Ей не верится, что вы поступили сюда помимо меня, понимаете? И не сидите такой букой. Возьмите и расскажите ей что-нибудь занятное.
— Ей? — опять спросил я.
— Ну не мне же, господи! — сказала она. — А кроме того… кроме того, позвольте вам заметить, что в присутствии женщин курят только с их разрешения. Верины авторы, между прочим, знают это хорошо.
— А ваши? — глупо спросил я.
— Я ведь сама курю, — сказала она. Я спрятал в карман сигареты и уложил на прежнее место стола выгоревшие бумаги. За окном был смиренный серый день. В такую погоду в Атлантике жируют поверху акулы, а сельдь и сайра, которых мы ловили, уходят в глубину… Как выдуманный собой же многодневный радостный праздник, как какая-то складная и захватывающая дух сказка из детства представилась мне моя матросская работа на траулере, и я удивился, что никогда до этого дня не вспомнил о ней с такой острой тоской и благодарностью. Я решил не объясняться с директором издательства и просто уйти, будто и не появлялся тут, тем более что никаких документов в подлиннике я ему не сдавал. Все это пришло ко мне в одну какую-то дикую секунду, и я еще раз оправил на столе чужие бумаги и поднялся на ноги.
— Не будьте мальчишкой, Кержун! Это ведь в конце концов просто недостойно!
Меня тогда радостно и как-то обнадеживающе поразили эти слова Лозинской, — как она могла разгадать мой замысел с уходом! Она сидела, глядя в рукопись, и крепкий выпуклый лоб ее пересекала прядь темных глянцевитых волос. Потом — месяца через три — она уверяла, что будто бы отгадала то мое намерение, с которым я «сумасшедше» пошел к ней из-за стола, — «ты хотел насильно поцеловать меня на прощанье и, конечно же, получил бы пощечину», — но я не уверен, что действительно намеревался поцеловать ее тогда, да еще насильно. Нет, я только хотел проститься, а как — только ли на словах или за руку — осталось неизвестным, потому что этому помешал Владыкин. Он вошел в комнату, когда я был уже у стола Лозинской, отшатнувшейся к окну вместе со стулом. Мне подумалось, что вошла Вераванна, и, не оглядываясь, я протянул Лозинской свою японскую ручку.
— Пожалуйста, в ней полный спектр, — сказал я, — и пишет замечательно!
Она поблагодарила и рывком взяла у меня ручку. Владыкин в это время поздоровался с нами, и я обернулся и поспешно подал ему руку. Он слабо и коротко пожал ее и поглядел на меня с опасливым недоумением.
— Вот это, товарищ Кержун, надо отредактировать и вернуть, — сказал он, передав мне жиденькую рукопись, напечатанную на плотных листах меловой бумаги. — Устроились?
— Да-да, благадарю вас, —