Мятежное хотение (Времена царствования Ивана Грозного) - Евгений Сухов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кученей весело скакала по лестницам терема, забывая, что это не узкие кавказские тропы, а дворец державного государя. И что ступать следовало бы чинно, слегка наклонив голову, а если платье чуток длинновато, то придерживать его подобает изящно рукой. Вот наступит на подол да расшибет себе лоб, и тогда сраму не оберешься.
Старицы, которыми был наполнен едва ли не весь дворец, заметив княжну, только крестились и нашептывали зло:
— Царь наш сам как дьявол, так еще и дьяволицу решил себе в жены подобрать. Покойная Анастасия Романовна не таких правил держалась. Тиха была, сердешная, и приветлива. Нас, рабынь своих, почитала и не считала зазорным в пояс поклониться. А эта черкешенка по дворцу с кнутовищем шастает, как казак какой. А на глазищи ее посмотрите. Дикие! Такие, что впору искру выжигать.
Когда до Ивана Васильевича доходили такие разговоры, он хохотал так, что с колокольни Благовещенского собора недоуменно слетало воронье.
Кученей отличалась от прочих государевых баб еще и тем, что была княжной и вела свою родословную едва ли не от ордынских ханов. Черкешенка знала, что корни ее величия упираются в римских кесарей.
Это не Анюта и не Пелагея, которые были хозяйками дворца лишь на короткое время, до той самой поры, пока их место не займет другая. Кученей пришла во дворец не для того, чтобы сидеть почетной гостьей на многошумных пирах, а для того, чтобы распоряжаться. После отца она унаследует Кавказские горы с большими городами и малыми аулами, она госпожа глубоких ущелий и снежных вершин. А впереди Кученей ожидает новая вотчина — тихая русская равнина, с покорным и боголюбием народом.
Если она смогла быть принцессой в Кабаре, то почему не стать царицей в Русском государстве!
Иван любил праздничные выезды, обожал гулянье, да такое, чтобы шабаш сотрясал небо, а ангелам икалось от безрассудного веселья. А Вербное воскресенье было примечательно вдвойне — намечалось крещение черкесской княжны, а потому к Кремлю, как бывало только в великие праздники, стал сходиться народ. Иван Васильевич ходил по темницам и давал амнистию оступившимся. Таких набралось три сотни — их вывели во двор и открыли с напутствием врата:
— Еще попадетесь… ноздри вырвем!
Разбойники кланялись до земли и обещали жить миром или уж, по крайней мере, не попадаться. И от этого обилия произнесенных слов слаще не становилось, горечь припекала горло и драла так, как будто вдоволь отведали хрена.
Своим вниманием Иван Васильевич не обделил и душегубов, которых особенно много было при Чудовом и Андрониковом монастырях. Царь спускался в глубокие подвалы, пропахшие плесенью и сыростью, ждал, когда отворят двери, и, глядя в темноту, спрашивал у игумена, который обычно сопровождал самодержца:
— Все ли здесь душегубцы, блаженнейший?
Игумен был для узников и богом, и тюремщиком одновременно, отвечал со вздохом:
— Все, государь, все до единого. А тот в углу, что на соломе сживает, зараз семь душ порешил. Ждем твоего указа, Иван Васильевич, чтобы на плаху спровадить.
Глянул на татя Иван Васильевич, но рожа его разбойной не показалась. Скорее всего весь его облик вызывал жалость: на руках пудовые цепи, к ногам привязана огромная колода, и для того, чтобы сделать хотя бы один шаг, сначала нужно было пронести ее. А одежда на нем такая залатанная и драная, что казалось, будто бы на нем не было кафтана вообще. С трудом верилось, что высохшие руки могли сотрясать кистенем, слишком они казались невинными в сравнении с длинным нескладным телом. Однако когда игумен велел подойти ближе, тать с легкостью оторвал от земли неподъемную колоду и приблизился на сажень.
Глядя на татей, государь почувствовал жалость. Среди дюжины мужиков здесь были две женщины, которые были не менее жестокими убивцами, чем детина, покорно согнувшийся перед своим государем. Разбойник стоял так, словно находился на плахе, и не хватало только одного удара, чтобы возликовала справедливость.
— За что баба здесь? — спросил государь, показав на женщину лет тридцати.
— Родителей своих порешила, — отвечал монах, — вот потому и держим ее здесь.
На шее у бабы был ошейник, к которому были припаяны аршинные прутья. Они не давали облокотиться о стену, и женщина сидела согнувшись, как растопленная свеча. К ошейнику была прикручена тяжелая цепь, не позволяющая отойти ей даже на сажень от своего угла.
Иван Васильевич задержал взгляд на узнице. Очевидно, некогда ее лицо было привлекательным: правильные черты, тонкий нос, слегка выпуклый лоб; но тяжкий дух темницы сумел сотворить непоправимое— молодость сошла с ее лица стремительным весенним потоком, оставив после себя только грязные мутные разводы.
— И за что же она родителей своих порешила? — справился государь.
— А кто же ее ведает? Тело девки в цепях, а в душу не заглянешь. Палач может кромсать тело, а вот до души ему никак не добраться, это только пастырю духовному под силу. Спрашивали мы, молчит девка! Вот как преставится, тогда всю правду про себя на небесах и выскажет. Дом она подожгла, а в нем родители дневали.
Как ни велика была жалость, а только это не высший судья — душегубцы амнистии не ведали.
— Молитесь о душе своей, — сказал государь, — только в кончине и есть освобождение. А перед ней что тать, что царь — все равны! Никого она не выделяет, — и, защемив пальцами нос, покинул подвал.
Вернувшись во дворец, вместе с указом об амнистии он подписал еще одну грамоту, которой на плаху отправил полдюжины душегубцев, среди которых была и девка, убившая родителей.
Так Иван Васильевич мыслил закончить крещение черкесской княжны.
Государь не уставал в этот день раздавать милостыни. Видно, всю казну государь разменял на медяки, чтобы распределить ее между народом. Нищие слетались на мелочь, как голуби на крупу, и скоро поклевали два здоровенных мешка с гривнами.
Княжна Кученей была торжественна — под стать Успенскому собору. По настоянию Ивана Васильевича она сняла с себя горское платье и облачилась в нарядную опашню, которая шла ей куда больше, чем девицам, которые привыкли к родной одежде. Кученей чувствовала себя в чужой одежде так же свободно, как в седле арабского скакуна. Целомудренный покров еще более подчеркивал ее дикую кавказскую красоту, которая была особенно заметна под сводами храма.
Перед алтарем стояла огромная купель — ступит в нее Кученей и выйдет из воды иной. Купель была настолько объемная, что могла вместить в себя с дюжину иноверцев. Но Кученей была одна. Бояре замерли, ожидая, когда ангел, которому суждено стать царицей, сбросит с себя покровы и войдет в святую воду. Будет несколько мгновений, когда бояре смогут увидеть ее именно такой, какой сотворил княжну Господь. Ангелы не знают изъянов, и потому на теле Кученей они не обнаружат ни одной лишней родинки.
Бояре ожидали. Выжидала княжна Кученей. Набиралась терпения челядь, стоявшая за вратами храма. Затаился весь город. Не торопился только митрополит Макарий, и его совсем не интересовали телеса юной княжны; митрополит был так стар, что его не волновала ни зрелость, ни расцветающая молодость. Он только раз взглянул на лицо Кученей, отметив свежесть девы, и расправил на столе крестильную рубашку.
Кученей стояла покорная и без платка. Крещение она воспринимала с тем же чувством, с каким преступник относится к казни: важно не сорваться на крик и уйти достойно. А митрополит уже брызнул водицу на черкесскую княжну, вырвав ее из круга сородичей.
— Крещается раба Божия великая княжна Мария, во имя Отца — аминь, и Сына — аминь, и Святого Духа — аминь.
Свадьба была торжественной. По вечерам на улицах горели огромные кострища, освещая ярким пламенем самые заповедные уголки города. Московиты совсем разучились спать и до утра жгли факелы и орали песни. Город ненадолго замирал на время богомольный, а потом веселье вновь вспыхивало с прежней силой, словно за время недолгого поста московиты успели соскучиться по шабашу и веселью.
Корчмы не пустели, и питие продавали на вынос ведрами. За неделю запас с вином так порастратился, что продлись праздник хотя бы на несколько дней, пришлось бы свозить вино с соседних земель.
Праздник был и для братии Циклопа Гордея, которая дежурила у всех кабаков столицы и подсчитывала прибыль вместе с купцами. А утром, когда народ упивался насмерть, уже не в состоянии подняться с дубовых лавок, в корчму тихо заявлялся один из монахов и объявлял, что Циклопу Гордею не хватает на житие.
За неделю только двое купцов посмели отказать в просьбе Гордею Циклопу, и потому никто не удивился, когда бунтарские корчмы вспыхнули вместе с пьяными гостями.
О пожарах докладывали боярину Шуйскому, но он только махал руками: в городе праздник, а по пьяному делу чего только не случается.
В особом восторге от московского разгула были англичане, торговавшие беспошлинно по всем русским землям. Красный английский портвейн проделывал длинный путь по Северному морю, прежде чем попасть в русские погреба. Вино продавали всюду — на шумных базарах и пустующих площадях, в посадах и в Кремле. Московиты покупали его охотно, оно было крепче, чем брага, и мягче, чем сивуха. Город жил так, как будто готовился к вселенскому потопу и встретить его хотел не иначе как в угарном хмелю.