Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв.: Л. Толстой, И.Бунин. Г. Иванов и др. - Вячеслав Гречнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, куранты играют «Интернационал» (3, 118).
Есть точка зрения, согласно которой искусство нам дано, чтобы не умереть от истины, и в развитие её: произведение искусства порождается отказом ума объяснять конкретное. Нечто общее, что сближает искусство с воспоминаниями, несомненно, есть, и, прежде всего, — присущий им элемент вымысла. Место и роль его в том и другом случаях, разумеется, сугубо специфические, и говорить здесь можно лишь о наличии вымысла как такового. И, конечно, меньше всего ожидаешь встретить его в воспоминаниях, хотя и понимаешь, что далеко не всё помнится из жизни былой, да и время вносит свои поправки, в силу чего многие факты и события обретают иной смысл и оценку. Очень верно кто-то заметил: «Прошлое — чужая страна, там всё по-другому».
«Воспоминание, — по словам Н. Бердяева, — не есть сохранение или восстановление нашего прошлого, но всегда новое, всегда преображенное прошлое. Воспоминание имеет творческий характер. Парадокс времени в том, что, в сущности, прошлого в прошлом никогда не было, в прошлом существовало лишь настоящее, иное настоящее, прошлое же существует лишь в настоящем…
Проблема отношения настоящего и прошлого имеет двоякое выражение. Как сделать бывшее, греховное, злое, мучительное бывшее не бывшим, и как сделать дорогое нам, прекрасное, доброе бывшее, что умерло и перестало существовать, продолжающим существовать… Родное, дорогое нам, ценное настоящее должно было бы быть вечным, для него не должно было бы наступать то будущее, которое делало бы его прошлым» [335].
Названный выше сборник стихов Г. Иванова «Розы» (и, разумеется, всё написанное им в последующие годы), можно сказать, пронизан подобными воспоминаниями о прошлом, о жизни в России, о её радостях и печалях, о том, что довелось увидеть и пережить, и о том многом, нередко, исключительно важном и ценном, что уяснилось гораздо позднее, и о том, что было, но бесследно исчезло.
Известно, что человек, покинувший свой дом родной, вновь и вновь в своих мыслях и чувствах пытается вернуться в те такие близкие и уже далекие времена, чтобы хоть на короткий миг снова оказаться, среди своих бывших современников, приобщиться к той жизни, которая здесь когда-то шумела, чтобы оттуда посмотреть в будущее, еще недавно такое неясное, а теперь ставшее не только вполне обозримым, но и, как в данном случае, ненавистным настоящим.
С годами всё больше крепнет мысль, что никогда не вернуться ему в это прошлое — настоящее, ибо нет прежней России, а, следовательно, нет и своего дома. По словам Г. Иванова, «большевики разрушили систематически всё, на что опиралась русская жизнь: церковь, семью, чувство, человеческое достоинство, честь, самый разум» (3, 580). Понятно, что если рушится тот мир, в котором ты жил, то и ты, пусть и не всегда в прямом смысле, умираешь с ним: «Должно быть, сквозь свинцовый мрак, На мир, что навсегда потерян, Глаза умерших смотрят так» (1,277).
Взгляд умерших — взгляд особый. Можно предположить, что в нем преобладает черно-белый цвет, вековечная безнадежность и нежная печаль. И потому, конечно, в этих стихах и обычно радующая человека «полоска рассвета», и земля, дающая ему жизнь и затем укрывающая его после смерти, видятся «злой и грустной» (1, 274). Иначе говоря, обычные слова теряют свой привычный смысл, и это неудивительно, ибо связано с принципиально новым видением и пониманием важнейших, сущностных проблем человеческой жизни.
Насилие и смерть принесла человеку новая власть и потому абсолютно всё: и кровь, и мосты над Невой приобретают черную окраску. Оставляет человека и его ангел-хранитель. И самое, пожалуй, главное: существенно меняется течение времени. Как известно, для «умершего», а в данном случае — для потерявшего свою родину человека, время останавливается, он теперь, если угодно, внутри вечности, и ему отныне не дано, да и не интересно знать, какое тысячелетье на дворе.
Черная кровь из открытых жил —И ангел, как птица, крылья сложил…
Это было на слабом, весеннем льдуВ девятьсот двадцатом году…
……………………………………………..Над широкой Невой догорал закат.Цепенели дворцы, чернели мосты —
Это было тысячу лет назад,Так давно, что забыла ты (1,265).
Следует признать, что это своеобразное летоисчисление способно обесценить не только хорошо известные, но и самые дорогие слова.
«Рассыпаются слова И не значат ничего»: будь то «история и человечество», «изгнание или отечество», «надежда, отчаянье, вера, неверие». И никак не понять — что это: «беспамятство или мучение», «где все, навсегда потеряло значение» (1,262). И подобным превращениям нет конца: еще вчера знакомое, родное лицо, сегодня — «уже чужое»; еще недавно представлялось, что твое прошлое навсегда с тобой, а теперь оказалось: «Это только сон во сне. Звезды над пустынным садом Розы на твоем окне» (1,267); разительно поменялось и представление о доме родном: теперь с ним связана не земная жизнь, а — предстоящая, вечная: «Ближе к снегу, к белой пене, Ближе к звездам, ближе к дому» (1, 270). Да, «рассыпались» слова и уходило из жизни человека что-то очень важное. «Страсть»? Нет и страсти. «Власть»? «Нет и власти Даже над самим собой». Нет и счастья — оно «выпало из рук. Камнем в море утонуло» (1,282).
Да, отношение к жизни, как в бытовом, так и бытийном проявлении, определяет и отношение к слову. И наоборот. Взаимосвязь здесь очевидна, ибо, как заметил Ницше, «вечные вопросы ходят по улице». Человек на чужбине, в том же Париже, близок к пониманию, что его одиночество и неприкаянность («По улицам рассеянно мы бродим, На женщин смотрим и в кафе сидим») обусловлены в основном тем, что он не находит «настоящих слов», а «приблизительные» больше не желает употреблять. Об этом же размышляет и его герой в «Распаде атома»: «Я хочу забыть, отдохнуть, сесть в поезд, уехать в Россию, пить пиво и есть раков теплым вечером на качающемся поплавке над Невой. Я хочу преодолеть отвратительное чувство оцепенения: у людей нет лиц, у слов нет звука, ни в чем нет смысла. Я хочу разбить его, все равно как. Я хочу просто перевести дыхание, глотнуть воздуху. Но никакого воздуха нет». И еще: «Душе страшно. Ей кажется, что одно за другим отсыхает всё, что ее животворило. Ей кажется, что отсыхает она сама. Она не может молчать и разучилась говорить» (2,15. 18). «Настоящие слова», как и воздух для жизни, остались в России, Петербурге, куда дорога навсегда заказана.
И что же делать? В Петербург вернуться?Влюбиться? Или Опера взорвать?Иль просто — лечь в холодную кровать.Закрыть глаза и больше не проснуться… (1,280).
Отношение к России у Г. Иванова не было однозначным и простым Он, как и упоминавшийся выше С. Л. Франк, склонен был «полагать, что часть вины за то, что произошло на их родине, была и на нем, на них, покинувших её. «Все мы герои и все мы изменники, Всем, верим словам. Что ж, дорогие мои современники, Весело вам? (1, 303). Горькие воспоминания о невосполнимых утратах лежали тяжелым грузом на душе, порождали ощущение зависимости, чувство весьма обременительной несвободы. Отсюда столь понятное стремление напрочь забыть особенно тревожившие факты и события из этого прошлого. Но было и не менее сильное желание понять и определить причину причин поистине катастрофических последствий деятельности как старой, так и новой власти, и подвластного ей исполнителя всех этих событий, связанных с войнами и революциями.
В известном стихотворении Г. Иванова «Свободен путь над Фермопилами» есть такие строчки: «А мы — Леонтьева и Тютчева Сумбурные ученики — Мы никогда не знали лучшего, Чем праздной жизни пустяки. Мы тешимся самообманами»… А «за морями-океанами Видна блаженная страна:
Стоят рождественские елочки,Скрывая снежную тюрьму.И голубые комсомолочки,Визжа, купаются в Крыму.
Они ныряют над могилами,С одной — стихи, с другой — жених»… (1, 387).
«Сумбурные ученики», можно предположить, «ученики», которые в свое время не смогли по достоинству оценить произведения этих выдающихся предшественников, т. е. соотнести прочитанное с особенностями национального развития России, жизни и характера русского человека. Интересна в этом плане статья Г. Иванова о К. Леонтьеве «Страх перед жизнью» (1932). Он напоминает в ней о том, что и при жизни и какое-то время после смерти К. Леонтьева его плохо понимали, но много ругали, а в XX веке вдруг обнаружилось, что «совпадение политических теорий Леонтьева с «практикой» современности прямо поразительно» [336]. Иными словами, «политические теории», которые еще недавно принято было называть «реакционными», в годы двоенные и пореволюционные, дали и материал и повод к совсем иному осмыслению. Едва ли ни в первую очередь это было связано с тем, что обычный человек, непосредственный участник мировой войны и революций, и — не только в России, проявил себя с самых, порой, неприглядных, низменных сторон, и потому вызвал глубокое разочарование и повсеместное осуждение.