Том 2. Произведения 1909-1926 - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так точно!
Припомнил и добавил:
— Все обстоит благополучно!
И стал смирно, правильно взяв винтовку «к ноге», и глядел на всех не как равный, а подчиненно, почтительно и с готовностью.
И тут же загомонило село… И этот чуть-светный гомон был понят в холодной так, как там мучительно хотели всю ночь:
— Наши идут!.. Наши!
И полтавец не совсем уверенным тоном, но уже почти весело, запел тихим речитативом:
Насыпала Гапа Хвэсi,Що вона теперь в Одэсi…
И подтолкнул плечом татарина. А еврей, смотря на всех вопросительно, повторял:
— Да?.. Вы думаете, наши идут?.. Но если же это только грузовики?.. Они так себе проедут мимо и все!.. Тогда мы должны кричать, как… как в хедере!.. Все зараз! Да?..
И вдруг, не в силах удержаться, крикнул пронзительно:
— Товарищи-и-и!
— Что ты, идол! — легонько, поддаваясь его возбуждению, пнул его рязанец. Даже поднялся на шум и пришедший за ночь в себя латыш, и стал на голову выше всех, с опухшим хмурым лицом.
— Не-у-жели наши?
Но шум на селе был поднят не приезжими (никто не сбился пока с большака на проселок), не чужими, а своими, родными тех четверых, для которых ночью так же, как и для шести, копали могилу у свиной запруды.
С плачем кидались в ноги старикам бабы:
— Ослобонитя!.. Ох, ослобонитя!
Со сбившимися на плечи платками, простоволосые, голосили, надрываясь:
— Вам самим помирать скоро!.. Богу ответ дадитя!
— Дадим!.. И дадим, нябось!.. Дади-им!
Упрямо задирались кверху седые бороды, запавшие глаза глядели неумолимо, жестко, как у всех судей.
Подбежал было рыжий, всклокоченный мужик, отец сухорукого, в валенке разбитой одна нога, другая — босая… Но ему даже не дали и упасть в ноги старикам, — оттащили назад.
И тот, — взводный с выпуклой грудью, кричал вслед тащившим:
— Возле халупы его пост поставь! Слышишь?.. И баб этих туда тоже тащи!..
VIIIЕще не вставало солнце, но было уже перламутрово, и, как всегда в степи летом по утрам, — звонко.
Человек двадцать в два ряда около дверей холодной стали с берданками, похожими на пики от больших лиловых штыков.
Все они были пожилые или средних лет, бородатые, загорелые люди, больше в солдатских фуражках и даже в серых капелюхах из фальшивого барашка, принесенных с фронта, в гимнастерках защитного цвета, подпоясанных поясами или ремешками, и больше в сапогах, редко кто в чириках.
И сразу показалось страшным всем арестантам, что лица у них чересчур значительны и строги одинаково у всех.
— Кон-вой! — тихо шевельнул толстым больным языком студент.
— По-ве-ли к белым! — горестно вытянул полтавец, всех своих обводя пустыми глазами.
Должно быть, народ по селу скликали из дому в дом, потому что шел он отовсюду густо: мужики, бабы, старухи, ребята, протирающие глаза.
И открылась наконец дверь.
Был момент, когда, выходя гурьбой, широко глотнули свежего воздуху, потом, уколовшись о строгие эти лица, слившиеся с лиловыми штыками, все, как десятерное одно тело, попятились снова назад: в холодной была еще надежда жить, — здесь ее не было.
Но закричали строгими голосами отсюда, с воли:
— Выходи!.. Выходи, эй — чего стали!
И первым выпал из общего тела курносый рязанец.
— Па-па-ши!.. — сказал совсем по-детски изумленно и непонимающе, не зная, что именно сказать и кому сказать.
Но, уже грубо хватая за руки, вытащили его дальше двое ближайших к двери: один со странной бородою, точно нарочно намыленной для того, чтобы ее сбрить, седою только на концах курчавых волос, а ближе к лицу — черной; другой — красноносый, с усами вниз, как у запорожца.
И вот выпали также и полтавец, и татарин, и весь белый — только глаза очень темные и блуждающие — еврей, и глядящий одним правым глазом исподлобья студент, и прячущий глаза внизу высокий, наполовину отошедший уже от жизни латыш, и сухорукий — бесшапая голова просвиркой, а кроличьи красные глаза выкаченные, точно душили его сзади, и дюжий в матроске, с мутным взглядом.
Братья-воры залезли под нары… их выволакивали за ноги человек шесть; едва справились с ними и связали веревкой руки, но, когда выпустили их из холодной, они так остервенело ругались: один — в правую сторону толпы, другой — налево, что им завязали платками рты.
Повели всех по четыре в ряд, воров сзади. Мелькала еще у шестерых надежда на то, что свои где-то близко: движутся, может быть, по той большой перекопской дороге, по которой надо бы ехать и им, если бы не грузин, и что белые, куда их ведут (куда же больше?), не расстреляют их, как думают эти мужики, а вольют в строй под присмотр своих: они нуждаются в людях.
IXБабка Евсевна, выплакавши по внуке все свои старые скупые слезы, прикурнув немного на лавке, вскочила, чем свет, топить котят.
Одного оставила на забаву кошке, а остальных сгребла в подол и пошла.
Топить котят негде здесь было, кроме как в свиной запруде (не в колодец же их бросать?), и бабка пошла задами, с трудом перелезая через низенькие загорожи из кизяка, и уж дошла, почитай, до самой запруды, когда споткнулась на ком земли, далеко отброшенной от канавы, которую копали ночью, и упала, широкая в поясе, ничком, раскорячив руки и ноги, как жаба… И даже ушибла себе колено, и в голове потемнело с перепугу, и несколько минут она так лежала, а котята из подола расползлись черными слепыми клубочками и запищали.
А когда очнулась Евсевна, — забормотала:
— Это ж меня бог наказал, что я котяток безвинных топить хотела, злодейка!
И, тряся головой, стала вновь собирать котят в подол, высоко обнажив дряблые, рыхлые, синежилые, слабые, толстые старушечьи свои ноги, и, когда уж пошла назад, заметила канаву. Подошла — и ужаснулась, — такая глубокая, как могила!.. И вспомнила убитого внука и заплакала снова старая, тряся седой головою, и засеменила было к селу, когда увидела, что так же задами, как и она шла, идут четверо без шапок и тащат на ручниках новый гроб, а за ними несколько баб, и голосит дочь ее, Домаша, и малые тащат крышку гроба и какие-то келья или лопаты.
И так осталась она с котятами в поднятом подоле, ошеломленная, почему здесь, а не на кладбище, хотят хоронить внучка, и откуда взялся, как это успели спроворить гроб, и зачем ему такая длинная могила?..
Небо уже стало густо червонное… Перекликались иванчики на кочках. Пара куличков с белыми крылышками слетела с запруды, где ночевала, и на лету свистала встревоженно.
Началась ширина, ясность и четкость нового дня, и в ширину и белизну эту степную влились — с одной стороны, с задов, гроб с убитым, с другой, с улицы, — все село.
И как стала Евсевна, подслеповатыми глазами вглядываясь в большую толпу, так и стояла, забывчиво держа подол с котятами.
Но толпа двигалась быстро, как щупальца, выбросив из себя вперед белоголовых ребят, вперегонку бежавших к запруде.
Гроб поставили на комьях земли невдали перед могилой, и сурово выставлял из него желтое лицо мертвец.
И когда подвели десятерых к канаве, их поставили лицами к мертвецу и окружили плотным кольцом: впереди — старики и те человек двадцать с берданками, сзади — прочие мужики и бабы, и ребята высовывали из-за юбок и шаровар широкие глаза.
И все десять поняли, наконец, что отсюда никуда уж не уйдут они, — только в землю, и что поведет их вот этот желтый, деревянный, в деревянном желтом гробу.
— На ррру-у-ку! — громко, откачнув голову, скомандовал взводный.
Звякнули враз винтовки. Остро уперлись вперед штыки.
— Раздева-айсь!
Это — им команда.
И шестеро детей, так недавно, — вчера еще! — мчавшихся в ультрамариновой каретке в какую-то несказанную голубизну и яркость, в будущее, которому не видно было конца, немо переглянулись и поглядели на четверых.
Из четверых один, — сухорукий, — вдруг зарыдал в голос, с визгом, с причитаньями, по-бабьи, по-ребячьи… Должно быть, рассудок отлетел от него. Он упал и тыкался головою в комья свежей земли, катаясь и голося, как дети.
— Ой, не буду, не буду, не буду!.. Голубчики, золотые, не буду!
Повернув винтовку штыком к себе, тот, с намыленной будто бородой, стукнул его в затылок прикладом, и плач утих, только голова дергалась к левому плечу.
Его подняли, и опять скомандовал взводный:
— Раздева-айсь!
— Товарищи! — высоко вскрикнул еврей. — Товарищи!
Но в ответ закричала сразу в несколько голосов толпа:
— Нет тебе здесь товарищей!.. Не митинг тебе здесь!.. Раздевайсь!
— Постойте, господа! Что такое?.. Не коммунист я! Я… Я не коммунист! Что такое! — в ужасе крикнул татарин, бегая по всем дрожащими глазами.
И тут же полтавец — неуверенно, глухо, с полной безнадежностью в голосе:
— Я тоже не коммунист!.. За что?
Старики закричали вперебой: