Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка личности и творчества - Т. Толычова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В своем месте, говоря об этих двух важнейших трудах Киреевского, отделенных от «Обозрения» промежутками времени — первый в 22, второй в 26 лет, — мы возвратимся к этому первому наброску его взгляда на задачи русского просвещения; теперь же отметим только мысль, которая, хотя и не совсем ясно, сквозит в нем: убеждение в необходимости найти то основное начало, которым бы могло обновиться это просвещение.
Трудно решить, предугадывал ли сам Киреевский в эту пору своей жизни, какой путь изберет он в искании истины, — трудно не столько по отсутствию точных биографических сведений об этом вопросе, сколько по тому, что выбор пути совершился не как логический вывод, а как факт внутренней духовной жизни мыслителя. Для нас важно удостовериться в том, что он уже тогда искал разгадки своему сомнению и заканчивал свое размышление вопросом, очевидно, пока еще не находя на него ответа. Если мы верно понимаем значение этой поворотной точки в воззрениях Ивана Васильевича, то последовавшее вскоре за тем обращение его к православно-христианскому взгляду на философию в мысли и к вере в жизни перестает казаться таким переломом или даже скачком, каким многие хотели его представить, а является, напротив, вполне последовательным, естественным и разумным завершением всего предшествовавшего его развития.
Но намек, брошенный Киреевским, слишком еще опередил время и не был, по-видимому, замечен не только присяжными журналистами, которым мало было дела до подобных вопросов, но и более зоркими и вдумчивыми читателями. Первые подхватили в «Образовании» две мелкие подробности: замечание о том, что «остроумие и вкус воспитываются только в кругу лучшего общества», и выражение, правда, довольно странное, что «Дельвиг набросил на свою классическую музу душегрейку новейшего уныния». Эти мелочи повторялись и пересмеивались на все лады.
Лучшее меньшинство, с Пушкиным во главе приветствовало в Киреевском новую крупную силу — литератора и журналиста, какого недоставало русской печати, этим объясняется то единодушие, с которым это меньшинство откликнулось через год на призыв Киреевского и приняло участие в его журнале[271].
Но всех горячее принял к сердцу начало деятельности своего юного друга его давний руководитель — Жуковский. «Я читал в „Московском вестнике“, — пишет он Авдотье Петровне[272], — статью Ванюши о Пушкине и порадовался всем сердцем. Благословляю его обеими руками писать: умная, сочная, философическая проза. Пускай теперь работает головой и хорошенько ее омеблирует — отвечаю, что у него будет прекрасный язык для мыслей. Как бы было хорошо, когда бы он мог года два посвятить немецкому университету! Он может быть писателем! Но не теперь еще». В следующем письме Жуковского читаем: «Но я желал бы, чтобы Иван Васильевич постарался сделаться писателем, то есть, поверив бы мне, что может со временем быть им, принялся бы к этому великому званию готовиться, но не так, как у нас обыкновенно готовятся, а так, как он может сам». В третьем письме Жуковский пишет: «Я уверен, что Ваня может быть хорошим писателем. У него все для этого есть: жар души, мыслящая голова, благородный характер, талант авторский. Нужно приобрести знания поболее и познакомиться более с языками. Для первого — ученье, для последнего — навык писать. Могу сказать ему одно: учись и пиши, сделаешь честь своей России и проживешь недаром. Мне кажется, что ему надобно службу считать не главным, а посвятить жизнь свою авторству. Что же писать-то скажет ему его талант».
С такими пожеланиями и надеждами приступал к делу двадцатичетырехлетний Киреевский. Его влекла деятельность литературно-общественная, любимой его мечтой было издание журнала. Но осуществление этой мечты было пока отсрочено событием иного порядка.
Проводив в июле 1829 года брата за границу, куда Петр Васильевич поехал слушать лекции в германских университетах, Иван Васильевич в августе решился искать руки своей троюродной сестры Натальи Петровны Арбеневой, но на этот раз безуспешно. Отказ так глубоко подействовал на его душу и тело, что врачи, опасаясь за его здоровье, стали советовать ему тоже ехать за границу.
IIIМежду тем Петр Васильевич спокойно жил и учился в Мюнхене. Узнав из письма брата (к сожалению, несохранившегося) о постигшей его сердечной неудаче, он пишет ему в ноябре 1829 года длинное, задушевное письмо. В этой братской исповеди мы впервые встречаемся с Петром Киреевским, так сказать, лицом к лицу: до сих пор мы лишь вскользь упоминали о нем, следя за умственным ростом старшего брата. Выписываем из письма Петра Васильевича все наиболее рисующее его самого и его отношение к брату.
Я получил твое письмо! Какое горькое чувство оно дало мне! И вместе какое высокое, утешительное! На твою искреннюю, горячую дружбу — не слова должны быть ответом. Глубокие, неизгладимые черты, которые твое письмо оставило в моем сердце, будут для меня вечным талисманом, укрепляющим и возвышающим душу, и пусть его действие будет тебе моей благодарностью. Мне тяжело было чувствовать, как мало я оправдываю то высокое понятие, которое ты имеешь обо мне, но твоя вера в меня дает мне новые силы: она имеет силу творческую.
С какой гордостью я тебя узнал в той высокой твердости, с которой ты принял этот первый тяжелый удар судьбы! Так! Мы родились не в Германии, у нас есть отечество. И, может быть, отдаление от всего родного особенно развило во мне глубокое религиозное чувство, может быть, даже и этот жестокий удар был даром неба. Оно мне дало тяжелое, мучительное чувство, но вместе чувство глубокое, живое, оно тебя вынесло из вялого круга вседневных впечатлений обыкновенной жизни, которая, может быть, еще мучительнее. Оно вложило в твою грудь пылающий уголь, и тот внутренний голос, который в минуту решительную дал тебе силы, сохранил тебя от отчаяния, был голос Бога:
Восстань, пророк! и виждь и внемли:Исполнись волей моейИ, обходя моря и земли,Глаголом жги сердца людей![273]
Ты хорошо знаешь все нравственные силы России: уже давно она жаждет живительного слова, и среди всеобщего мертвого молчания какие имена оскверняют нашу литературу!
Тебе суждено горячим, энергическим словом оживить умы русские, свежие, полные сил, но зачерствелые в тесноте нравственной жизни. Только побывавши в Германии, вполне понимаешь великое значение русского народа, свежесть и гибкость его способностей, его одушевленность. Стоит поговорить с любым немецким простолюдином, стоит сходить раза четыре на лекции Мюнхенского университета, чтобы сказать, что недалеко то время, когда мы их опередим и в образовании. Здесь много великих ученых, но все они собраны из разных государств Германии одним человеком — королем, который делает все, что может; это еще не университет: что могут они сделать, когда их слова разносятся по ветру? Надежды, которые университет подавать может, должны мериться и образовательностью слушателей. А знаешь ли, что в Московском университете едва ли найдешь десяток таких плоских и бездушных физиономий, из каких составлен весь Мюнхенский? Знаешь ли, что во всем университете едва ли найдешь между студентами человек пять, с которыми бы не стыдно было познакомиться? Что большая часть спит на лекциях Окена и читает романы на лекциях Гёрреса? Что дня три тому назад Тирш, один из первых ученых Германии, должен был им проповедовать на лекции, что для того, чтобы сделать успехи в филологических науках, не должно скупиться и запастись по крайней мере латинской грамматикой! Потому что многие из них приходят к нему, прося позволения просмотреть грамматику Цумпта, которая стоит 1 талер! И это тот университет, где читают Шеллинги, Окены, Герресы, Тирши. Что если бы один из них был в Москве? Какая жизнь закипела бы в университете! Когда и тяжелый педантичный Давыдов мог возбудить энтузиазм! Но это ты все увидишь, если и не решишься ехать в Мюнхен, то увидишь и в других государствах Германии.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});