Территория книгоедства - Александр Етоев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Учитель должен быть достаточно могущественным, чтобы захватить ученика, вести его за собой положенное время и, наконец, что труднее всего, выпустить из школы, угадав, что для этого пришел срок. Опасность от вечного пребывания в классе велика. Самуил Яковлевич сердился, когда ему на это намекали. Он утверждал, что никого не учит, а помогает человеку высказаться наилучшим образом, ничего ему не навязывая, не насилуя его. Однако по каким-то не найденным еще законам непременно надо с какого-то времени переставать оказывать помощь ученику, а то он умирает. Двух-трех, так сказать, вечных второгодников и отличников Маршак породил. Это одно. Второе: как человек увлекающийся, Маршак, случалось, ошибался в выборе учеников и вырастил несколько гомункулюсов, вылепил двух-трех големов. Эти полувоплощенные существа, как известно, злы, ненавидят настоящих людей, и в первую очередь своего создателя. Все это неизбежно, когда работаешь так много и с такой страстью, как Маршак, – ни с кого так много не требовали и никого не судили столь беспощадно. И я, подумав, перебрав все пережитое с ним или из-за него, со всей беспощадностью утверждаю: встреча с Маршаком весной 24 года и была счастьем для меня. Ушел я от него недоучившись, о чем жалел не раз, но я и в самом деле был слишком для него легок и беспечен в 27–31 годах. Но всю жизнь я любил его.
Насчет «недоучившись» – здесь Шварц, конечно, поскромничал. Вообще, его оценка себя как автора до самых последних дней оставалась более чем критической. Всю жизнь Шварц считал себя недоучеником. Само слово «писатель» считал он словом интимным, произносить которое вслух – все равно что прилюдно говорить о себе: «Какой я красавец». Так может произнести либо законченный графоман, либо самовлюбленный дурак.
Вечное сомнение: «Писатель ли я?» – вечное к себе недоверие – это здоровый признак. Когда же человек бьет себя в грудь, заявляя, что он писатель, или, размахивая членским билетом Союза писателей, лезет первым в спасательную шлюпку с тонущего корабля – это признак болезни.
Если у человека есть вкус, то этот вкус мешает писать-говорил Шварц шутливо. – Написал – и вдруг видишь, что очень плохо написал. Вотесли вкуса нет, то гораздо легче – тогда все, что намарал, нравится. Есть же такие счастливцы!
Грешно смеяться над больнымиПервой пьесой, не сыгранной, а сочиненной самостоятельно, у Шварца был «Ундервуд». Хотя, нет, первой пьесой были «Три кита уголовного розыска, или Шерлок Холмс, Нат Пинкертон и Ник Картер», сочиненные в 1924 году для кабаре «Карусель». О ней мы никогда не узнали бы, не упомяни ее Шварц в своих дневниковых записях, не помню уж по какому поводу. Упомянута она как курьез.
Почему-то считалось и, по-моему, считается и сейчас, что «Ундервуд» – это еще не Шварц, настоящий Шварц начинается с «Голого короля», с первого обращения к Андерсену. До этого Шварц еще не нашел себя, не утвердился в жанре, блуждал между двумя стульями, реализмом и сказкой, не зная, на какой сесть. Поэтому пьеса, поставленная в 1929 году, до сих пор остается практически неизвестной читателю и лишь в последние годы иногда попадает в сборники избранных сочинений Шварца.
Думаю, что это несправедливо.
Язык пьесы, парадоксальные разговоры ее героев, сказочная основа сюжета при внешнем реализме событий, стремительно разворачивающихся перед зрителями, – все это настоящий Шварц без скидок на недостаток опыта.
Вот парочка примеров из пьесы.
Сцена в комнате старичка Антоши, слезливого часовых дел мастера, которому злодейкой Варваркой, похитившей пишущую машинку «Ундервуд», поручено держать взаперти Марусю, Варваркину падчерицу.
Маруся(трясет Антошу за пиджак). Выпусти меня сейчас же!
Антоша. Не надо меня трясти! Я старый!
Маруся(опускается на стул). Несчастная я девочка! Дылда я окаянная! Что ни сделаю, все себе во вред. Клялась я ее не слушаться – послушалась на свою голову. (Закрывает лицо руками.)
Антоша. Вот это… Это действительно… Как же это?.. Вы бы не плакали!
Маруся. Я не плачу…
Антоша(сквозь слезы). Зачем же вы тогда так сидите?
Маруся. Дедушка, пусти!
Антоша. Ох ты боже мой! Не велено!
Маруся. А зачем? Зачем? Зачем?
Антоша. Я, может, не знаю зачем.
Маруся. А не знаешь, так выпусти!
Антоша. Не смею.
Маруся. Боишься?
Антоша. Ну что ж, прямо скажу – боюсь! Двадцать лет я ее боялся. Привык! Как же это вдруг – не бояться?
Маруся. Ведь тебе меня жалко?
Антоша. Верно.
Маруся. Отдай ключ!
Антоша. Никак не могу. Я послушный.
Прислушайтесь к словам старика. «Двадцать лет я ее боялся. Привык! Как же это вдруг – не бояться? <…> Я послушный». Узнаёте? Этими же или похожими на эти словами говорят герои «Дракона», пьесы 1943 года: «Как же это вдруг не бояться, когда столько лет боялись? Мы послушные, мы привыкли».
А вот чудеснейший разговор в финале. Маруся рассказывает о том, как она бежала из квартиры часовщика в Радиокомитет на улице Герцена, чтобы дать знать по радио о похитителях «Ундервуда»:
Анька. И ты скорей туда?
Маруся. Кубарем! С лестницы упала, нос ушибла. Не кривой?
Анька. Нет, только толстенький.
Маруся. Бегу, а из носа кровь. А дворник как схватит меня!
Иринка. Ай!
Маруся. «Стой, – кричит, – может, ты кого убила! Откуда кровь?» А я говорю: «Пусти, дурак! Видишь – кровь из носу! Что я, носом, что ли, убивала?» Он отпустил…
«Ундервуду» не повезло со временем. Он попал под огонь педологов, было такое направление в педагогике в 1920-1930-е годы, пьеса вышла в самый разгар кампании по борьбе со сказкой.
Кого у нас в стране всегда хватало с избытком, так это дураков. И хорошо бы, если б дураков управляемых, тех, которые не при власти, ими, дергая за веревочки, хоть манипулировать можно, как это делается в России во все века. Так нет же, дурак рвется во власть – во-первых, для того, чтобы урвать, и, во-вторых, что самое печальное для культуры, – показать, кто в этом мире главный.
Вот и тогда, в первую советскую пятилетку, дурак был у руля, в детских учреждениях страны запрещались стулья (индивидуализм!) и вводились обязательные скамейки (коллективизм!). А из искусства искоренялась сказка (идеализм!).
Корней Чуковский в книге «От двух до пяти» приводит примеры аргументации тогдашних борцов со сказкой:
Волшебная сказка – это школа полового разврата, потому что, например, в сказке «Золушка» злая мачеха, которая из одной только потребности мучить насыпает своей падчерице золы в чечевицу, есть, несомненно, садистка, а принц, приходящий в восторг от башмачка бедной Золушки, есть замаскированный фетишист женских ножек!
В г. Горьком А. Т-ва напечатала статейку о том, что ребенок, наслушавшись сказок, проникнется психологией морального безразличия, начнет стремиться не к коллективному, а к индивидуальному счастью – очевидно, станет растратчиком или скупщиком краденого. Сажая его в тюрьму за решетку, судья так и скажет ему: «Не читали бы вы в детстве „Кота в сапогах“!»
Пьесу «Ундервуд», слава богу, удалось отстоять, но ее тридцатилетнему автору долго еще помнился хор негодующих блюстителей совморали.
Мысль о том, чтобы сказочные приемы, характерные для детской литературы, перенести на литературу взрослую, появилась у Шварца рано.
Николай Чуковский в «Литературных воспоминаниях» пишет:
В другой раз он, прочтя один рассказ, где быт и фантастика сплетались воедино, вдруг задумался и вымолвил очень серьезно:
– А наверное, так и нужно. В конце концов, можно, например, кухонную ведьму просто посадить на метлу и пусть летит в трубу. Чего стесняться? Классики не стеснялись. Гоголь не стеснялся. Гофман тоже не стеснялся. Андерсен позволял себе что угодно.
Так появились «Похождения Гогенштауфена», пьеса 1934 года. Этой пьесе тоже не повезло. Современный читатель ее не знает. Хотя по яркости и качеству исполнения пьеса не уступает признанным образцам поздней драматургии Шварца – сказкам «Тень», «Дракон», «Обыкновенное чудо».
Другое дело, что читатель/зритель этих поздних произведений воспринимал их особым, привычным и характерным для интеллигенции советской эпохи зрением. Здесь стоит отметить, что знаменитые пьесы Шварца пришли к зрителю и получили известность, в основном, уже после смерти автора (Шварц умер в 1958 году), во время послесталинской «оттепели», как ее назвал Эренбург. Так, «Тень», вышедшая на сцену перед войной, вторично была поставлена лишь в 1960 году. «Дракон», начатый до войны, был закончен в 1943 году, имел единственную премьеру в Москве и мгновенно был запрещен. Второе рождение пьеса обрела только в 1962 году. Премьера «Обыкновенного чуда» состоялась в апреле 1956-го. В пьесах зритель/читатель видел советские политические реалии, упрятанные под сказочные одежды. В каждой фразе зритель/читатель искал фигу в кармане, подтекст, даже там, где подтекста не было. Эстетика при таком взгляде на пьесу часто делается жертвой политики, а восприятие зрителями смешного мало чем отличается от реакции современной публики на хохмачество героев телевизионных шоу.