О героях и могилах - Эрнесто Сабато
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вернемся к нашей с Фернандо встрече.
Итак, это было в 1930 году. Вдвоем с Максом мы смотрели фильм «Государственная измена», а потом, придя в бар и продолжая обсуждать Эмиля Яннингса [165] и плюсы и минусы звукового кино (Макс, подобно Рене Клеру и Чаплину, был в ужасе от перспективы развития звукового кинематографа), увидели там Фернандо – он ждал Макса, сидя по соседству со столиком, за которым обычно располагался Макс со своими шахматами. Я сразу его узнал, хотя теперь это был взрослый мужчина; лицо его отвердело, но не изменилось – он принадлежал к тому типу людей, у которых уже в детстве черты четко обозначены и годы не меняют их, только делают резче. Я узнал бы его и среди толпы, настолько ярким и незабываемым было его лицо.
Не знаю, действительно ли он не узнал меня или только притворился, что не узнает. Я протянул ему руку.
– А, Бруно, – сказал он, рассеянно пожимая ее.
Он и Макс отошли в сторону, и Фернандо стал что-то шептать. Я смотрел на него с невольным изумлением, изумлением, которое охватило меня, едва я его увидел. Хотя впоследствии я подыскал множество объяснений этой встречи – я вам о них говорил, – в тот момент появление Фернандо показалось мне чудом. Недобрым чудом.
Когда они поговорили, Фернандо обернулся ко мне и помахал рукой, прощаясь. Я спросил у Макса говорил ли Фернандо обо мне, о том, откуда мы знакомы.
– Нет, ничего не говорил, – ответил Макс.
Для него-то, конечно, эта встреча не была событием, в большом городе у каждого есть много знакомых.
Так я снова очутился в орбите Фернандо, и, хотя видел его всего несколько раз, его фразы, его теории, его ирония оказали огромное влияние на меня в тот период моей жизни. Я, правда, не участвовал в тайных операциях его банды, но с тревогой следил издали за ее опасными похождениями, узнавая кое-что от Макса или Карлоса. В какой мере и как мог юноша вроде Макса принимать участие в акциях этой банды, остается для меня и поныне неразгаданной тайной. Предполагаю, что он выполнял какие-нибудь второстепенные задания или был связным, потому что ни по характеру, ни по взглядам своим не годился для активных действий, тем паче такого рода. И еще сегодня я спрашиваю себя, что побуждало Макса держаться вблизи этой банды. Его любопытство? Влияние наследственности или, пусть косвенное, влияние семьи? Иногда я с улыбкой вспоминаю, как нелепо выглядел Макс в этой среде. Он был так покладист, что нашел бы оправдание даже для дружбы с самим шефом полиции Буэнос-Айреса и, без сомнения, при случае охотно сыграл бы с ним партию в шахматы. Выглядел он среди этих парней так же нелепо, как человек, который во время землетрясения, сидя в кресле, спокойненько почитывает газету. В окружении налетчиков и террористов, толковавших о подделке денег, о взрывчатке и подкопах, Макс делился со мною впечатлениями о «Царе Давиде», которым дирижировал в театре «Колон» сам Онеггер [166], о Таирове, что-то ставившем в театре «Одеон», или подробно анализировал лучшую партию Капабланки с Алехиным. А порой отпускал свои невинные шуточки, столь же неуместные в той обстановке, как рюмка портвейна в компании заядлых любителей джина.
Начиная со 2 сентября события пошли ускоренным темпом: демонстрации студентов, перестрелки, затем гибель студента Агилара, забастовки и, наконец, революция 6 сентября и падение президента Иригойена. И с его падением (теперь мы это знаем) пришел конец целой эпохе в жизни страны. Мы никогда больше не станем прежними.
С приходом к власти военной хунты и введением чрезвычайного положения анархистам был нанесен сокрушительный удар: шли обыски в жилищах рабочих и студентов, высылались иностранные рабочие, людей пытали, расстреливали, подавляя революционное движение.
В этом хаосе я потерял Карлоса из виду, но догадывался, что он в большой опасности. И когда 1 декабря я прочитал в газетах о нападении на кассира фирмы «Брасерас» на улице Катамарка, я тотчас вспомнил долгое и весьма подозрительное хождение с Карлосом за два месяца до того под предлогом поисков помещения для подпольной типографии. Я не сомневался, что нападение было делом банды Фернандо, и впоследствии это подтвердилось. Именно это нападение было последним, в котором участвовал Карлос; тогда-то он окончательно убедился, что цели Фернандо не имеют ничего общего с его целями. И хотя Фернандо старался подорвать его симпатии к коммунизму аргументами циничными, но разрушительными, Карлос вступил в коммунистическую ячейку в Авельянеде. Мне доводилось несколько раз слышать эти аргументы Фернандо, аргументы и иронические замечания, которые Карлос выслушивал, уставясь в пол и стиснув зубы. В то время Карлоса агитировали парни из компартии, и он начинал видеть большие преимущества их движения: те парни боролись за нечто основательное и определенное, они говорили ему, что индивидуальный террор бесполезен, если не вреден, они серьезно критиковали движение, в котором могли возникнуть банды вроде той, что возглавил Ди Джованни, и убедительно доказывали, что с организованной силой буржуазного государства могут по-настоящему бороться только организованные силы пролетариата. Фернандо, однако, в беседах с Карлосом в отличие от других анархистов не критиковал создание государства нового типа, возможно более жестокого, чем предшествующее, и установление диктатуры, подавляющей индивидуальную свободу ради будущего коммунистического общества, нет, он только упрекал Карлоса за его умеренность и надежду решить коренные вопросы человечества с помощью металлургии, гидроэлектростанций, обуви и сытной еды.
Самое ужасное, на мой взгляд, заключалось не в том, что Фернандо старался разрушить нарождавшуюся веру Карлоса софистическими доводами; страшнее было то, что ему самому были совершенно безразличны и коммунизм и анархизм, и свое диалектическое оружие он употреблял исключительно для разложения столь беззащитного существа.
Но как я сказал, все это было до нападения на кассира «Брасерас». С того времени я не видел Карлоса до 1934 года. Что ж до Фернандо, его я потерял из виду на целых двадцать лет.
В январе 1931 года полиция по доносу застала врасплох Ди Джованни в подпольной типографии. За ним гнались по центральным улицам, по крышам домов, стреляли и, наконец, окружив, схватили. Первого февраля на рассвете его расстреляли вместе с его соратником Скарфо. Они умерли с возгласом: «Да здравствует анархия!» Но в действительности возглас этот, видимо, возвестил окончательную гибель анархизма на нашем континенте.
И вместе с ним – гибель многого другого.
После встречи с Фернандо я, переживавший тогда душевный кризис, от которого сознание одиночества обострилось еще больше, чем в последние годы учебы в колледже, почувствовал, что моя тоска по «стороне Видалей» стала почти невыносимой.
Я всегда был склонен к жизни созерцательной, а тут вдруг очутился средь бурного потока – так горная речка в половодье увлекает всяческие предметы, которые до того лежали спокойно на своих местах и тихо глядели на божий мир. В этом-то, вероятно, причина, что весь тот период кажется мне теперь, по прошествии лет, нереальным, как сон, и восхитительным (но совсем чужим), как мир какого-нибудь романа.
Внезапно я оказался на подозрении у полиции из-за знакомства с Карлосом, пансион, где я жил, подвергся обыску, и мне пришлось скрываться в другом пансионе, у Ортеги, студента инженерного факультета, который в то время пытался привлечь меня к коммунизму. Жил он неподалеку от площади Конститусьон, на улице Брасиль, и хозяйкой пансиона была обожавшая его вдова-испанка. Поэтому ему было нетрудно приютить меня на время. Он вынес из комнатушки, выходившей на улицу Лима, какую-то рухлядь и положил мне на пол матрац.
В ту ночь я спал тревожно. А проснувшись на рассвете, даже испугался – не сразу мог вспомнить события вчерашнего дня и, пока не очнулся полностью, с удивлением смотрел на окружавшую меня обстановку. Ведь просыпаемся мы не сразу, это сложный, постепенный процесс узнавания изначально привычного мира, словно возвращаешься из дальнего странствия по чужим, туманным континентам, словно после веков бессознательного существования мы, утратив память о нашем предшествующем бытии, вспоминаем лишь бессвязные его фрагменты после бесконечно длящегося пробуждения дневной свет начинает слабо брезжить в выходах из тех жутких лабиринтов, и мы с жадностью спешим навстречу дневному миру. И выплываем из сна, как потерпевший кораблекрушение, изнуренный долгой борьбой с волнами, хватается наконец за берег. И там, еще в полузабытьи, но уже понемногу успокаиваясь, мы с благодарностью начинаем узнавать приметы повседневного нашего бытия, спокойный, комфортабельный мир нашей цивилизации. Антуан де Сент-Экзюпери рассказывает, как после отчаянной борьбы со стихиями, заблудившись над Атлантикой, он и его механик, уже не надеясь добраться до земли, заметили едва различимый огонек на африканском побережье и на последнем литре горючего дотянули до желанного берега; и как тогда кофе с молоком, которым их угостили в хижине, был скромным, но волнующим знаком их единения с жизнью, незначительной, но чудесной встречей с нормальным существованием. Подобно этому, мы, возвращаясь из мира снов, воспринимаем какой-нибудь столик, пару стоптанных башмаков, простую настольную лампу как волнующие огоньки желанного берега, надежного приюта, к которому стремимся. Вот почему нас так пугает, если какой-то из фрагментов реальности оказывается не тем, что мы ожидали увидеть: не тем знакомым столиком, не той парой стоптанных башмаков, не той настольной лампой. Такое случается, когда внезапно проснешься в незнакомом помещении, в холодном, полупустом номере гостиницы, в комнате, куда волею случая тебя забросило накануне.