Невидимый град - Валерия Пришвина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернемся снова к письмам и запискам Олега тех далеких лет, которые как бы являются продолжением друг друга.
Если в письме к Ляле, с которой Олег еще не решается иметь полной простоты, он сдержан, если вольная запись для себя — почти поэма, то в письме к старшему наставнику Олег старается втиснуть свою стремительную и свободную мысль в рамки, как бы схематизируя живую жизнь — недаром именно эта часть письма входит почти без изменений в текст его философской работы.
Вот что в связи с этим вспоминается мне: очарованная поэзией этих схем жизни, с головой утонувшая в них, я тем не менее и тогда с женской проницательностью улавливала в них нечто, от чего с болью отворачивалась, стараясь не анализировать, не замечать. Это «нечто» был чисто мужской творческий эгоизм (назовем его условно так) растущего сознания одаренного художника. Он был неизбежен в художнике, пока тот не созреет в полного человека, к чему и пришел Олег в конце своей жизни. А сейчас это была неизбежная нехватка сил на внимание к любимому человеку, из которого Олег творил образ своей мечты.
«Будь святой. Нет для тебя достойной одежды на земле, кроме иноческой мантии». Мантию, тем не менее, надо было видеть Олегу на ее плечах. Мудрой, прекрасной, царственной Варварой или Екатериной — не менее, такой хотел он видеть девушку, которую в тайне сердца полюбил.
К чему же эта любовь здесь, на земле, призывала его и обязывала? Ни к чему! Олег переживал ее в те первые годы лишь как материал для создания философской работы — эстетической картины своего видения Вселенной. Это он понял впоследствии сам.
Зимой 1926 года в Москве Олег пишет мне свое следующее письмо, посвященное житию преподобного Авраамия, день памяти которого приходится на день моего рождения. Для спасения своей племянницы Марии, ставшей блудницей в Александрии, Авраамий принимает неузнаваемо-светский вид, становится одним из ее «искателей», а оставшись с ней вдвоем, открывается ей; она раскаивается, и оба возвращаются в пустыню, где завершают свой подвиг спасения. Олег пишет:
«Житие очень поучительно… допустима хитрость в спасении самого различного рода (старый вопрос мистиков и святых: может ли Бог хитрить); допустим с целью спасения даже маскарад, т. е. прямая ложь; допустимо с целью спасения „мясо ясти благословенныя ради цели“. Итак, допустим целый ряд хитростей, но особенных — хитростей художественных, творческих, великолепная философия, доброзрачный храм, высокая воинская шапка. Апофеоз: принятие на себя чужого греха (не про нас писано). Слово „хитрость“ режет ухо. Это ничего. Ревность Божия восхитительна, ярость Его возбуждает в нас огонь любви. Хитрость Софии — эпитетов не хватает!»
Много лет я не прикасалась к этим письмам, но теперь решилась их перечитать. И снова, как всегда, глубокая скорбь наполнила душу: не сумела прожить свою единственную жизнь! Я не могла ни читать, ни думать — бросилась в сон, как в забвенье, и утром проснулась с новым чувством: впервые я почувствовала смысл того, что записывает в дневнике Пришвин при последнем чтении в 1953 году незадолго до смерти (и в который раз!) писем Олега: «Читаю замечательные письма Олега и еще больше сознаю понятый путем личного опыта облик Ляли»; «Как много в этом смысла: оправдать! Положу все на это и Лялю свою оправдаю»{160}. И я смогла писать дальше о том, как все было.
Итак, наступил год моего короткого счастья.
Можно ли такое чувство назвать любовью? Мы были на том подъеме молодых сил, который не оставлял даже места сомнению. Не было у нас тогда в душе границы между личным и общим, но не так, чтобы мир обеднел и поблек — нет, он весь был как наша собственная душа. Я видела однажды старинную картину, возможно, то была икона, изображавшая душу, как неиссякаемый сосуд, причем вода переливалась через его край, а чаша наполнялась льющимся в нее сверху потоком. «Неупиваемая чаша» запомнилась мне славянская надпись под ней.
Что же это было с нами? — мечтательность, романтика, самообман или прикосновение к миру вечных ценностей? Горделивое «гнушение» законами природы, которым подчинен весь мир («все, но не мы!»)? Или, страшно сказать! — в своих неопытных руках мы держали тогда дар новой природы? Самообман или дар? Пусть этот вопрос останется без ответа… Только одна запись Михаила Пришвина, сделанная им на ходу в записной книжке в 1952 году приходит на ум: «Природа — это любовь. А человек — это что из любви можно сделать».
Однажды я услышала обрывок разговора наших матерей:
— Страшно за них! Живут, не понимая, с чем играют, и какова вокруг жизнь, и что их ждет, — так говорила одна.
— Да, страшно! — отвечает другая. — Но нельзя их смущать, сбивать своей опытностью.
«Это не про нас, — подумала я. — Нам-то какое дело!» Но Олегу почему-то об услышанном не рассказала.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Кавказ
Мать болела в ту зиму бесконечными плевритами, и ранней весной я ее отправила в Геленджик — у меня там были теперь через Олега заочные друзья. Мы с Александром Васильевичем собирались взять отпуск одновременно и вместе с Олегом после Пасхи ехать через Геленджик на Красную Поляну к о. Даниилу. Сохранившиеся письма мои к матери из Москвы восстанавливают в памяти картину нашей жизни.
«Среда. Благовещение. Мамочка, любимая моя, благодарю тебя за письмо твое, и радость и огорчение доставило оно мне, но больше радости. Огорчение, что так неудачно все складывается, и между строк читаю я тщательно скрываемое разочарование. Но какая радость — это твое самоотверженное желание скрыть от нас все свои тревоги! Одна у меня теперь надежда, что, может быть, все обойдется и будущее вознаградит тебя. Ведь там тепло наступает более усиленным темпом, и погода может неожиданно измениться.
Буду ждать от тебя дальнейших сообщений и прошу полной откровенности. Ты сама знаешь, что любящие сердца укрывательством нельзя обмануть, а лишь больше можно растревожить. А я люблю на свете явно для себя, кажется, одну только тебя. Во всяком случае, знаю, что только ты меня любишь, любишь меня, а не мои качества.
Прошу тебя, не пренебрегай Биронами, это настоящие, правдивые люди, каких трудно найти сейчас среди прикрытых внешним благородством. Особенно беспокоюсь я за Пасху. Постарайся встретить ее в хорошем и светлом чувстве (м.б., с Биронами?) и в предвкушении свиданья. Ведь Папочка, очень возможно, также встречает с нами Пасху, невидимо единясь с нами, как мы (с тобой) принуждены в этом году.
О себе что сказать… Очень я собой недовольна. Время расходится непродуктивно; отчасти из-за службы, отчасти из-за несовершенства своего. Мало иметь подходящую обстановку — надо еще укреплять волю. М.б., впрочем, и трудно было бы иначе использовать время. Служба, пост, занятия по подготовке в Университет и поддержание порядка — это очень много. А если прибавить людей, от которых все же целиком отделаться трудно, то вот и петля. Одиночества так и не получилось. А так хочется его, чтоб увидеть себя, наконец.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});