На исходе дня - Миколас Слуцкис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако она все медлила, положение было двусмысленным, и Казюкенас наверняка пал бы духом, если бы не одно, возможно, и самому ему не вполне ясное преимущество, которое он тем не менее вовсю использовал. Он мог сколько угодно любоваться своим мерцающим драгоценным камнем на расстоянии, ловить С его помощью солнечный луч или отблески огня, не опасаясь, что тот выскользнет из рук. Пока Айсте, такая романтичная и прекрасная в его мечтах, не появилась, ее облика, заново им отреставрированного, не искажали ни злоба (ведь разгневанная, она — фурия!), ни какие-либо другие возможные женские капризы (что, как не каприз, эта ее мигрень?!). Так что ожидание и угнетало и утешало, словно она уже пришла и осушила его влажный лоб теплыми, пахнущими малиной губами; уйдет и придет снова, быть может, сегодня же, если ничто не помешает. Всем, о чем не мог сказать он Наримантасу, делился Казюкенас с задумчивым слушателем Рекусом:
— Любовь у тебя есть? А может, братец, сегодня с одной, завтра с другой, ищешь, чего не терял? Впрочем, не о тебе речь, доктор, нет, для вящей убедительности конкретизирую. Разве, не любя, ничего женщине не отдавая, испытаешь любовь? Разводятся люди, и по любви женившись, разводятся, да только не из любопытства, что под новой юбкой, а когда уходит она, любовь, когда и себя и жену мучаешь, не в силах больше тащить ярмо… И все-таки любовь соль жизни, Рекус!
Своим гимном любви Казюкенас перенес молодого хирурга в те дни, когда Рекус, еще безбородый, жил как с завязанными глазами. Рядом с ним дышало удивительное существо, преданное до смешного — до идиотской скуки! — а он валялся с кем угодно, заполняя этим тоскливые часы между пьяными загулами. Почему начал пить? У молодого гинеколога, по районным масштабам — знаменитости, недостатка в поводах не было. Он даже рассказал Казюкенасу свою историю, звучали в ней два голоса, две темы, как в радиоприемнике, когда работают две станции на очень близких волнах. Рекус завел собаку, умного колли Патрика — такое имя дал он псу, — беседовал с ним чаще, чем с любящим человеческим существом по имени Анна. И пил, пил… Начал пить потому, что услали его в район, вместо того, чтобы оставить в столичной клинике, потом продолжал, ибо что было делать в захолустье, если не пить, а кроме того, ему казалось, что этим он не только маскирует свое духовное убожество, но и приобретает лавры мученика… Земля могла сорваться со своей орбиты и ухнуть в тартарары, гремя человечеством, как спичками в коробке, — Анна с Патриком обязаны были согревать его домашний очаг. Он понимал, не ломая себе голову, что всякому дереву, даже счастливому, цветущему и гудящему от пчел, необходима хоть пядь земли для корней… И сначала обязательно тащился домой, срывая чужое сохнущее белье, разгрохивая об стены попадающиеся под ноги пустые бутылки, а потом ночевал уже где попало. Временное отрезвление наступило, когда умер, заразившись чумкой, Патрик. Рекус так и сказал — умер, потому что умные собаки умирают, как люди, с таким же недоумением, оставляя по себе такую же горестную память. Не предвещала ли его смерть конец другой жизни, покорной и обреченной? Он, Рекус, оплакал Патрика, как ребенка, которого у него не было, которого Анна упрямо не желала; во всем другом послушная до самозабвения, она отказывалась забеременеть от алкоголика. Так у Рекуса появился еще один повод для пьянства — ее бесплодие. На какой-то момент, когда закапывали собаку, он прозрел и подумал, что его Анна очень похожа на бедного Патрика. Почти человеческая тоска и преданность собаки как бы поселились в ее когда-то голубых, а теперь помутневших от горя глазах. Он понял: никогда не прекратятся муки Патрика, льдинки ее рук будут напоминать холодный нос собаки. И тогда снова запил… Объявился лишь через три недели, Анна не встретила его, как обычно, с минеральной водой. Слишком рано и слишком поздно объявился, рассказывал Рекус, слишком рано, чтобы услышать страшную весть — автобусная катастрофа еще не произошла! — и слишком поздно, чтобы отговорить ее от поездки. Дома все как было, ничего подозрительного, никакого письма, даже пальто висело на обычном месте, хотя была осень, слякоть. Шарил в холодильнике, звал и не мог дозваться Анну, а она в это время… Через час он был на месте катастрофы, автобус не разбился, целехонький въехал в озимые, соскользнув с насыпи… Никто особенно не пострадал — один пассажир поцарапал лицо да водитель вывихнул челюсть. Только Анна… Даже крови не было. Как будто руки на себя наложила, но не свои — его.
— Нелепость? — вслух рассуждал Рекус. — Несчастный случай. С одинаковым успехом можно было бы винить и метеорологические условия, и дядю, директора крупного завода, который умер, не выхлопотав мне обещанного направления в клинику… Что с того?
— Печальная история, доктор, но еще печальнее, что вы, бородачи, питаетесь парадоксами, как жуки навозом. Любить надо просто, сильно, как бьется сердце! — Казюкенасу казалось, что он любил именно так, невзирая ни на что, старался любить так, и его взгляд лучился необычным светом. — Моя молодая, красивая, мужики от нее глаз оторвать не могут. Ну, хитрит, ну, воротит нос, рассердившись, но душой прикипела ко мне, болвану… Девок всюду полно, это не секрет. Секретарш в мини-юбочках не сажал на колени, даже выпивши… Не люблю урывать по мелочам, воровать чужое. Первый раз Айсте увидел, когда выступала она на торжественном вечере, и сразу закипела кровь.
Понял: без этой женщины мне не жить. К сожалению, молоденькая, в отцы гожусь! Вот и она, обозлившись, нет-нет да и выдаст: в отцы! Долго раздумывал, долго не решался. Купронис, сослуживец, был с ней знаком, представил. Ведь не просто интересная женщина — артистка… И не из наших, я потом узнал, отец ее еще в буржуазной Литве мосты строил. Сплавив налево цемент на полмоста — уже в наше, советское время! — пустил себе пулю в лоб. Семейка, когда Айсте, правда, еще не родилась, на собственном «опеле» в Палангу ездила… Вдоволь хлебнула девчонка горя, после того как ловкач строитель приказал долго жить, но все-таки не из люмпенов, как я, не одной картошкой вскормлена. Прожектора, сотни восхищенных глаз, цветы, а тут я — вчерашний мужик и в летах… Нет, Рекус, жизнь — это удивительно, прекрасно, когда месишь тесто, засучив рукава, не гнушаясь своим потом, а затем, взяв в руки, режешь теплую буханку. «Вам нравится, как я пою? Вот уж не думала, что такие, как вы, отличают музыку от грохота моторов!» — «Ты мне понравилась, а поешь или там сахар, соль да масло развешиваешь, дело десятое!» Вот как поговорили, едва познакомились. Много радости я с ней изведал и много боли…
Завоевав Айсте, Казюкенас считал, что достиг вершины, на которую взбирался всю жизнь. И все-таки многое в его отношениях с ней доказывало Рекусу, какие живучие ростки в этом человеке пустил комплекс неполноценности. Казюкенас не верил в победу и завидовал чуть не самому себе. Не потому ли не назвал женой любимую женщину? Двусмысленность ее положения подогревала его собственную мнительность, счастье, к которому он стремился, все чаще отдавало горечью. Пока здоровье не подводило, он справлялся с черными мыслями, теша себя служебными успехами. Пока…
— Переоценил я свои силы, не спорю, но любил ее верно… Казюкенас положил ладонь на живот. — Развалина. Что от меня осталось? А хотелось радости. И хочется. Как думаешь, доктор, не побрезгует теперь Айсте? Нет, конечно, нет! Не привык я плакаться в жилетку… Прихватило, Рекус… Никогда не думал, что заболею. Кто-нибудь другой — да, но я? Земля под ногами зашаталась, растерялся, вот и обидел Айсте… Показалось, что пробил последний час, бросился спасать что можно… — Он цеплялся за свои подлинные и мнимые провинности, только чтобы ни в чем не пришлось обвинять ее. — Не жалуюсь, не оправдываюсь. Она все поймет! Теперь, когда дело пошло на поправку… Выпьем символически! За радость! За радость выздоровления…
Чертовски живучий человек, думал Рекус, наблюдая то никнущую, то возрождающуюся уверенность Казюкенаса, ведь он даже огорчительные предчувствия обращает в свою пользу. И мышление у него по-крестьянски прямолинейное, грубовато-упрямое; любой ценой намерен выжить, локтем смахнув неоплаченные счета… Такая пышная, греховная живучесть — как у проклюнувшегося ростка, пьющего соки могучего Ствола, — была бы понятна у здорового, никогда не болевшего человека, а ведь в Казюкенасе набирает силы рак… Неужели, едва оклемавшись после первой операции, погрузится он в затянутый тиной мрак? После того, как акулы обглодали почти всю большую рыбу, а он и есть эта рыба с кровоточащими, теряющими куски плоти боками…
— Рекус, ты чудак… Боженьке или какому-нибудь современному его заменителю не кадишь? — Казюкенас в легком смущении уставился на бороду собеседника.
Рекус усмехнулся. Нет, не верил он в потусторонние силы, сопутствующие каждому человеческому шагу, верил в лабиринты, похищающие человека без предупреждения. Случайности, полагал он, носят роковой характер, как и закономерности; и те, и другие порождаются временем. С помощью чувств трудно уловить правомерность случайностей — особенно когда последствия их трагичны, — но границу ответственности устанавливает только степень понимания… Отсюда вечный наш долг перед истиной и добром, превосходящий разумение любого, даже мудрейшего из мудрых.