Дом Леви - Наоми Френкель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эрвин вскочил с места и подбежал к окну, затем побежал к колыбели сына и поправил на нем одеяльце, кинул взгляд на часы и вернулся к Гейнцу.
– Храни свой дом, Гейнц, – сказал он со странной тяжестью в голосе и снова потянулся к бутылке. Гейнц схватил бутылку и притянул ее к себе.
– Хватит, Эрвин, хватит.
Эрвин сдался, положил голову на ладонь и начал говорить. О последних летних месяцах, о предвыборной борьбе, которая началась в последние месяцы беременности Герды, о городе, который шумел от одного до другого конца, и он, Эрвин, в самом апогее этого шума, выходил рано и не знал, когда вернется вечером. О нападках Герды, их скандалах по поводу того, что они не имеют права приводить детей на этот свет, о словах Герды, а, по сути, словах Гейнца: «Человек должен стоять на страже своего дома, свой дом он должен построить. Пока есть у тебя дом, ты силен и огражден от всяческих бед».
– Пока есть у тебя дом, – горько усмехается Эрвин. – Пришли выборы, победили нацисты. И родился сын. Вокруг сплошной страх. Политические убийства. Повседневные дела. Тайные агенты, и ты против них – день за днем, вечер за вечером. Демонстрируешь на улицах, топчешь сцены, и тысячи глаз уставлены на тебя, как тысячи дул пистолетов. Ужас шествует по улицам.
– Ужас, – говорит Гейнц, – и я в этом ужасе.
– Все мы в нем, – тянет Эрвин руку к отобранной у него бутылке.
– Оставь, Эрвин. Давай сейчас поговорим. Начали. Завершим.
– Главное мы сказали. Что еще можно добавить? В эти осенние месяцы Герда кормила грудью сына. Возвращался я домой, и все дневные страхи жили в моей душе, а Герда в комнате, глаза ее лучатся от счастья, и ребенок у нее на руках. Хотел бы и я быть стражем дому своему. Хватит тебе, сказал я Герде, хватит заниматься делами партии. Сиди дома. Во имя ребенка. Не захотела. Идея и борьба, сказала, позвали меня, и это главное. Когда сыну минуло три месяца, она вернулась к делам партии и кружилась по улицам, рискуя жизнью, а я сижу все время в страхе. Возвращается она, и я выхожу, она смотрит мне вслед, ребенок в колыбели. Мы уйдем в подполье, – говорит Эрвин, опрокидывает еще одну рюмку и смотрит на часы, – недалек тот день, когда придется уйти в подполье, я в этом уверен.
– Подполье? Сколько может длиться это подполье? Я уверен, что народ быстро разочаруется в новых вождях, Эрвин…
– Так все говорят. Ты и люди твоего круга, и моего, и Герды. Придут к власти и быстро уйдут. Так полагают все. Я же вовсе не уверен. Хорошо знаю душу моего народа. Если погрузятся в скверну, то по самую шею. И пока они вытащат сапоги из болота, мы все погибнем.
– Что ты говоришь, Эрвин? Что ты говоришь!
Ребенок проснулся, и Эрвин пошел к нему. Наклонился, пощелкал языком, покачал колыбель.
– Ребенок голоден, а матери нет, нагрею ему немного молока, – Эрвин уходит в кухню.
Ребенок плачет, часы стучат. Гейнц стряхивает пепел с сигареты.
Внезапно – стук в дверь, и смех Герды слышен в кухне. Перенимает у Эрвина роль хозяйки. Когда в ответ слышится смех Эрвина, Гейнц удивленно поднимает голову: точно как тогда, в те дни, громкий раскатистый смех Эрвина, который так привлекал к нему душу Гейнца.
– Гейнц! – смеется Герда, войдя в комнату вместе с Эрвином, лицо ее раскраснелось от холода. – Немного задержалась. Она кладет на стол мешочек с яблоками, и они раскатываются по столу.
– На улицах суматоха и теснота, и я шаталась с большим удовольствием пока хватило сил. Мне очень нравятся рождественские базары. – Герда снимает шаль и бежит к ребенку, берет его на руки. – Смотри, Гейнц, смотри, как он раскрывает ротик, – счастливо смеется она, – как птенец, что выпал из гнезда, – прижимает сына к груди и исчезает с ним в соседней спальне.
– Пойду, подготовлюсь к выходу, – говорит Эрвин, – мне пора идти, – и тоже уходит в спальню.
Сидя у стола, Гейнц прислушивается к смеху Герды, и неожиданно просыпается в нем желание – вгрызться в одно из яблок, ощутить эту сочную плоть. Эрвин возвращается из спальни в черных сапогах, в короткой кожаной куртке с портфелем подмышкой.
«Снова он тот же всадник на коне», – проносится в мыслях Гейнца.
– Пора идти, – говорит Эрвин.
Входит Герда с ребенком на руках. Поднимает его высоко, и он кричит от удовольствия и трепыхается в ее руках.
– Вот, лягушонок, – смеется Герда, – посмотри, насколько он похож на Эрвина.
– Пойду с Эрвином, – говорит Гейнц, – провожу его немного.
– Чего тебе уходить? Сиди, немного поговорим. Сиди, Гейнц, – приятны нотки ее голоса, – я долго буду здесь одна с ребенком.
– Ты меня не жди, – силится Эрвин улыбнуться ей, – ложись отдыхать. Сегодня я приду поздно.
– Да, конечно же, не буду ждать, – свет исчез из ее глаз.
«Итак, это их жизнь. Неужели идея может до такой степени испортить человеческую жизнь?..»
– Извини меня, Герда, я очень жалею, но мне надо уходить.
Она провожает их до дверей. Эрвин спускается по ступеням, за ним – Гейнц. У входа в дом стоит черный автомобиль, они проходят мимо.
– Провожу тебя немного, – говорит Гейнц.
Снег, не переставая, падает. Толкотня вокруг шатров еще более усилилась. Эрвин и Гейнц поднимаются на мост и смотрят на пятна света на воде, на лодки, светящиеся между волнами реки.
– Я иду на собрание комитетов забастовщиков. Сегодня вечером забастовка будет свернута.
– Так… В конце концов, завершилась. Неудачная забастовка. Какая польза от нее? Никакой. Ни вам, ни нам.
Впервые в этот вечер они чувствуют, что принадлежат к разным лагерям.
– Никакой, – повторяет Эрвин, и склоняет голову над перилами, – никакой для этого несчастного народа. Этот народ катится в бездну.
Шум праздничного города докатывается до них. Стоят они на темном мосту, глядят на освещенный город. «Этот город катится в бездну» – думает Гейнц.
– Не преувеличиваешь ли ты, Эрвин? Одна несчастная забастовка приводит тебя в полное отчаяние?
– Это же мне говорят товарищи. Называют меня «черным вороном».
«Точно как меня», – страх окатывает Гейнца.
– Черный ворон, – смеется он, – меня также зовут в моем доме.
– Да, дружище, оба мы одного возраста и одного поколения, оба стоим на развилке дорог в дни страха. Где-то посреди них, но еще не на пике. Еще нет. Ты погляди, Гейнц, мы в разных лагерях. Но об этой несчастной забастовке печалимся оба.
– Какое отношение имеют эти дни к этой несчастной забастовке?
– Не забастовка несчастна, конец ее печален, все то, что, благодаря ей, обнаружилось и всплыло на поверхность: рабочий класс разобщен, одни его тянут в одну сторону, другие – в другую. Эта забастовка могла вести к единству, превратится в общий протест всех тех, кого тревожит судьба, предстоящая нам. Но не был сил преодолеть мелкие разногласия, увидеть то, что всех объединяет, ощутить ожидающий нас великий ужас, – тебя, меня, всех нас, весь этот несчастный народ.
– Эрвин, не преувеличивай!
– Ни один не видит разверзающуюся бездну, – продолжает Эрвин, как бы вслушиваясь в собственную душу, – все мы, ты и все нам подобные находимся на одном корабле, который несется с невероятной быстротой в сторону ужасной скалы. Спасительный берег свободы человека – с одной стороны, и страшная скала варварства, и нет капитана, который бы повел нас к безопасному берегу. Это мы и доказали этой несчастной забастовкой.
– Эрвин, – Гейнц кладет руку на плечо Эрвина, – если ты так уверен в ожидающей нас бездне, чего бы тебе не скрыться? Я слаб характером…это не путь моей жизни. Меня ничто не колышет. Вокруг меня одна скверна, мой дом – хрустальный дворец. Я этакая легкая птичка, что съежится в любую бурю и уцелеет. Но ты и Герда… Вы нет. Вы будете идти с распахнутой грудью навстречу бездне. Бегите, Эрвин, бегите заграницу, пока пройдет этот гнев. Я помогу тебе.
– Бежать? – с горечью смеется Эрвин. – Бежать отсюда, Гейнц, в это время – позорная измена. Я не хочу, чтобы на моем могильном камне на чужбине было написано: здесь похоронен мужественный немец, бежавший от преследований фашизма. Нет у меня выхода, только и осталось держаться до конца.
– Эрвин, я вижу, что тебя ждет дорога, ведущая в никуда, скажи мне честно, ты беспрекословно веришь в свой путь?
Эрвин отмахивается.
– Сомнения тут неважны. И колебания сердца – тут не главное. Главное – борьба. Борьба до конца. И если хочешь… до полной гибели. Лучше заблуждаться с товарищами по борьбе, чем быть правым в одиночку, вне борьбы. Ну, будь здоров, Гейнц, мне надо идти.
– До свиданья, Эрвин.
В ночном пространстве горят золотом шатры и лодки. В небесах, полных густой белизны, бледнеют оттенки света. Вспоминает Гейнц, что обещал Иоанне забрать ее домой и бежит к автомобилю.
* * *В клубе Движения Иоанна сидит среди остальных детей и смотрит генеральную репетицию пьесы, которая будет завтра показана в день празднования Хануки. На подмостках стоит Иегуда Маккавей и кричит: «В битву!» Взмахивает копьем, стучит им по щиту. Это ни кто иной, как тот убийца, который стоял около дуба вблизи школы! Даже представить нельзя глубину страданий и потрясений Иоанны, пока она, в конце концов, не попала на представление о войне Маккавеев с греками! Когда она с Саулом подошла к входу в клуб, то не могла подняться по ступенькам из-за запахов, которые ударили ей в нос. И только после того, как Саул начал над ней насмехаться и обвинять в трусости, что было болезненней, чем эти дурные запахи, она сдалась другу и была им просто втянута, при этом зажимала пальцами нос. Так они дошли до коридора, в котором происходили странные вещи. Солдаты в броне и касках, закутанные в простыни и какие-то тряпки, со щитами в руках, бородатые старики и седые растрепанные женщины, шатались из одного конца коридора в другой. Девушки в длинных ночных сорочках тренировались в умении носить кувшины на головах, и какие-то чудовища ржали, орали и хлопали в ладоши так, что стены просто сотрясались.