Святая Русь - Дмитрий Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Истребив передовой полк, чему очень помогла латная генуэзская пехота, впрочем, и сама потерявшая многих бойцов, ордынцы обрушились на строй большого полка и, обходя его берегом Непрядвы, одновременно на полк левой руки.
Кто тут был виноват? Первою побежала московская городовая рать, «ненавычная к бою», по словам летописца, – ополчение, составленное из необстрелянных ремесленников, мелких купцов, уличных разносчиков да боярской челяди, привыкшей хватать куски с господского стола, из того разнообразного люда, что наполняет столичные города и почти всегда бывает нестоек в бою и легко подвержен панике, в чем была беда и позднего Рима, и Константинополя и, увы, Москвы уже в XIV столетии! Почему побежали? Те татары, что брели правым берегом Непрядвы, тут, ближе к устью, стали переплывать на левый берег, где начинался бой, и когда их ряды запоказывались из кустов, достаточно стало крика: «Обходят!» – как начался пополох. Лев Морозов, пытавшийся остановить бегущую рать, был сбит с коня и убит, едва ли не своими же кметями.
Справедливости ради надо сказать, что бежали не все. Но фланг был открыт. Ратники рассыпались по полю, и началась та беспорядочная битва-погоня, которая обычно предшествует разгрому. Там кучка пешцев, оступив, тыкала копьями в вертящегося на коне окольчуженного всадника, там трое татар гнались за русским боярином, там кто-то уже лупил доспехи с мертвого, не видя, что к нему скачут, сматывая арканы на руки, двое татарских богатуров, там пеший ратник в доспехах бешено отбивался от четверых комонных, оступивших его и машущих саблями… Кмети брели и бежали по полю, кто падал, притворяясь мертвым, и, дождав, когда пролетит мимо конная татарская лава, подымался вновь. Рубили и вязали бегущих, отбивались, становясь спинами друг к другу, «ежом», недоступным напуску конницы. Отбившись, разбредались вновь в поисках своего боярина, своей дружины или собирались опять кучками и шли куда-то, уставя рогатины… И уже в эту человеческую кашу, в эту мятущуюся толпу трудно было, да и невозможно, и незачем бросать какие-то свежие рати. Да и кого бросать, да и кому? Пал московский воевода левой руки, а ярославские князья, оба, едва удерживали вокруг себя охвостья своих рассыпавшихся по всему полю дружин.
Но битва шла, шла с прежнею яростью, ибо и татары, одолевавшие тут, не могли устроить должного поряда и собрать воедино свои наступавшие – все-таки наступавшие! – полки. И все новые и новые разноплеменные ватаги устремлялись сюда обходом, мимо яростно гнущегося, но пока еще не сбитого со своих рубежей большого полка, где стон стоял и скрежет от копейного и сабельного скепания, ржали кони, кричали яростно кмети, поломавши копья, рубясь уже топорами, залитые своей и чужою кровью, теснились, падали, устилая землю трупами, и все еще бились, бились, не уступая, ибо настал тот час, когда даже и молодые воины в ярости боя начинают забывать о смерти и павший, умирая, зубами грызет врага, меж тем как слабеющие пальцы уже выпустили засапожник и очи замглило смертною пеленой.
Правое крыло рати стояло прочно. Тут и татар было помене, и окольчуженные новогородские удальцы бились насмерть; да и Ольгердовичи, оба, бросившие кованую рать лоб в лоб наступавшей татарской коннице (тут были крымчаки, караимы да касоги), сумели разом остановить катящий на них вражеский вал, а там пошла уже работа рогатин и долгих копий, работа сабель и сулиц, и ордынцы, не выдержав, скоро покатили назад. Еще и еще приступ, ратники уже рвались вперед – бить, догонять и лупить доспехи с побежденных. Но там, слева, шел бой, и неясно было – кто побеждает. А потому воеводы правого крыла удерживали своих от напуска, сожидая хотя каких вестей из большого полка и от князя.
А в четырех верстах отсюда татары уже прорубались к знамени, и Миша Бренко, прошептав побледневшими губами: «В руце твоя предаю дух свой!»
(смерть уже реяла над ним, и он чуял, что смерть), поднял княжеский шестопер и опустил его куда-то в сабельный блеск, в визг, в яростные, оступившие его конские морды и бил вновь, вновь и вновь, пока от ударов копейных не прорвалась кольчуга под панцирем, покуда не грянулся конь, покуда (и это понял последнее) жадные руки не сорвали с него княжеский алый охабень и серебряную гривну, что, балуясь, носил он старинным побытом на шее вместо ожерелия… Рухнуло подсеченное червленое знамя, не стало княжого стяга над полками, по бранному полю скакали вразброд, то догоняя, то рубясь, то уходя от погони, останние воины боярских дружин, и уже всяк дрался за себя, спасая жизнь и не думая теперь о большем.
Ванята поначалу не чаял беды, и даже когда татары, выныривая из кустов обережья, стали обходить полк, и даже, когда побежала городовая московская рать, чаял, что все еще можно поправить, а потому, прикрикнув на своих перепавших кметей, устремил вперед, вослед за старшим. И вправду, когда они, вырвавшись, не без потерь, из толпы беглецов, ринули в сабли и Ивану удалось сбить с коня и ошеломить татарина, показалось: все еще будет спасено. Что воевода Лев Морозов убит, они не ведали, и рубились яростно, продвигаясь вперед, веруя в победу русских ратей и потому сами непобедимые. Но вот одесную и ошую не оказалось никого и кони сами, взмывая на дыбы, остановили свой бег – и ярость битвы переломилась в стыд отступления. Последний раз мелькнул перед ним старшой, падая с перерубленным горлом, и Ванята, прижмурясь, ринул коня и рубанул вкось, отмщая убийце. Но тут, словно глыбы камней, повалились на него сабельные удары татарские, проминая шелом, уродуя кольчугу. Он отбивался, крутя коня, и конь был в крови, раненый, с отрубленным ухом; отбивался, потерявши копье, одною саблею отцовой (не подвела!), и конь вынес, и уже скакал на хрипящем и храпящем скакуне один, и злые слезы застилали глаза – как же так? Его догоняли. Он развернул коня, с криком: «Мамо!» ринул его в напуск и, уже плача, рыдая уже, а зубами сжимая поводья, обеими руками вздынул и опустил саблю. Метил в голову, но татарин отклонился, и сабля вошла в шею, почти отрубив тому башку. Хлынула кровь, голова отвалилась в сторону, и второй из догонявших Ваняту, увидя это, поднял коня на дыбы и с орлиным клекочущим криком отпрянул в сторону.
– Мамо, мамо, маменька! – повторял Иван в забытьи, крутя саблей и вновь и вновь погоняя шатающегося коня. Но, видимо, и у того кончались последние силы. Грянулся конь, Ванята пал, вылетев из седла. Добро, ноги не запутались в стременах. Он встал сперва на четвереньки, он плакал и, плача, искал уроненную саблю. Над ним остановился кто-то. Он поднял голову, думая, что враг, но это был один из его кметей, последний, что скакал всугон. И Иван, тотчас устыдясь, утих, размазав грязь и кровь по лицу, вытер слезы, а, оглянув, узрел и саблю свою. Но только поднял, вновь набежали татары, и они рубились, конный и пеший, рубились уже в забытьи, уже безнадежно, ожидая, что их вот-вот повяжут арканами. Но кто-то, видно, из своих, скакал по полю, и кучка татар рассыпалась. Кметь спешился, ему пробило бок копьем, и Иван неумело перевязал рану. Израненные воины, цепляясь с двух сторон за седло и стремена раненого коня, побрели по полю невесть куда и зачем – не то искать своих, не то сдаваться в полон. Им казалось, что они уже бьются неведомо сколько времени, что минула вечность, что прошла вся жизнь, и прошлое – дом, семья, мама, – виделось в бесконечном, уже почти небылом отдалении.
– Ты, Володь…
– Костюк я…
– Ты откуда, Костюк?
– С Пахры. Двое нас братьев… А ты?
– С Москвы… Один у матери.
– Стой, Иван! Идти не могу боле!
Воин покачнулся. Смертная бледнота обняла чело, видно, рана была нешуточной.
– Давай подсажу в седло?
– Не… Невмочь! Ты… Возьми коня… Я лягу…
Иван оглянул поле. Думал, вечер уже, но вдали и вблизи все еще скакали, бежали и рубились. Дернув за повод, заставил скакуна лечь. Оба повалились, прижимаясь к теплым бокам лошади.
– Скачи, Иван! Може, доскачешь, а меня оставь! – просил кметь.
– Молчи, Костюк! – возможно суровее отозвался Иван и вновь безнадежным взором окинул поле. Татары одолевали, и им самим остало недолго ждать: первая же ватага заберет их, раненых, в полон. «С Васькой свижусь!» – горько пошутил сам над собою Иван, и сердце заныло: неужто в полон? А родина? Русь? Он еще мог драться! Вот сейчас вздынет саблю, подымет коня… Костюк лежал на спине, суровый и бледный, шептал что-то, видно, молился. Иван поискал солнце – думал, дело к ночи, но солнце стояло еще высоко. Бой зачинался в шестом часу утра, а сейчас был, судя по солнцу, едва девятый. «Неужто всего два часа бьемся?» – удивился Иван. Он вновь внимательно оглядел Костюка. Тот продолжал шептать, прикрывши глаза, бредил. Трогать его было бесполезно, да и незачем: кметь умирал. Вспомнив про плетеную баклажку на поясе, Иван напоил Костюка водою. Тот глубоко вздохнул. «Спаси Бог!» – сказал и замер, редко и неровно дыша.