Святая Русь - Дмитрий Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, а сколько было русичей – вряд ли о том кто и ведал доподлинно. По тем временам по тогдашнему населению городов огромная то была рать! И мужикам, сошедшим из укромных маленьких деревень, вообще казавшаяся безмерной! Впервые со времен уделов, со времен Мономаха почитай, впервые собиралась на Руси воедино такая громада войска! Тут, как ни считай, и двести, и четыреста тысяч сказать мочно – глазом не обозреть!
И маленьким, совсем малым показался поединок Пересвета с Челубеем в начале сражения, не всеми и увиденный даже, и только после уж, припоминая и прославляя, и его вознесли: чернеца-воина, бывшего брянского боярина, посланного, вернее, благословленного Сергием на брань. А так – что видно, что слышно простому-то ратнику, тем паче пешцу, коего привели и ткнули: вот здеся стой! И мужики тотчас, подстелив армяки, уселись на землю, жевали хлеб, не выпуская из рук оружия, ждали, когда прокинет туман.
Ватага, к которой пристали плотники, отец с сыном, оказалась в самом челе передового полка. Ратник, что вел ватагу, уже не балагурил больше – посвистывая и хмуро взглядывая в туман, подтачивал наконечники стрел.
Крестьянин-богатырь, уложив в траву свою безмерную рогатину, медленно, истово жевал краюху хлеба с крупной очищенной луковицей, которую, откусывая, макал в серую крупную соль. Кто молился в голос, кто про себя, беззвучно повторяя святые слова. Отец-плотник тихо выговаривал сыну, дабы не лез вперед, но и не бежал, а стоял у него за плечом. Сын почти не слушал родителя. Оттуда, из тумана, доносило глухой ропот и ржанье татарских коней. И сейчас так ему чаялось удрать, забиться куды в овин, затянуться под снопы – авось не найдут! Такой страх объял – воздохнуть, и то трудно становило. Сырой, настоянный на травах туман забивал горло, казался горьким дымом… Меж тем розовело. Неживою рукой принял он от отца баклажку с теплым квасом, отпил, стало легче. «Господи! – шептали уста. – Господи! Пошли, как всем, так и мне!»
Боярин подъехал. Кусая ус, стал обочь. Умный боярин: не кричал, не махал шестопером. Дождав, когда мужики сами, завидев его, начали вставать, наклонил голову и, больше руками, чем словом, подъезжая вплоть, начал ровнять ряды.
– Плотней, плотней станови! – приговаривал. Рогатину в руках у парня, взявши за древко, утвердил, положив на плечо родителя.
– Так держи! – сказал. – И сам уцелеешь, и батьку свово спасешь!
Мужики отаптывали лаптями травы вокруг себя – не запутаться бы невзначай! Кто еще торопливо дожевывал, кто отпивал последний глоток, но уже туман прокинулся, и запоказывались бесчисленные татарские ряды, и крик донесло сюда, горловой, далекий. И тут многие поднялись руки, сотворяя крестное знамение, и уже после того, поплевав на ладони, крепко брались за оружие, ощетиненным ежом готовясь встретить скачущих татарских кметей.
И что тут, как тут? Парень прикрыл глаза – теперь уже и желанья бежать не стало! По сторонам падали стрелы, охнул рядом, схватясь за предплечье, мужик, пал на колени второй, и вот уже близ оскаленные конские морды и режущий уши свист, и только вымолвить остало вдругорядь:
«Господи!», как мужики пошли, пятясь, назад, и он пошел неволею вместе со всеми, и в эту пятящуюся плотную толпу русичей врезалась ясская конница…
Побежали бы, но уж и некуда стало бежать! Задние не бежали тоже, а лишь уплотнялись. Старик плотник, ринув рогатиною, попал в коня, но тотчас непослушное древко вырвалось у него из рук вместе с промчавшейся лошадью.
Он наклонился и чуть не погиб, но сын спас: слепо, не разжимая глаз, ткнул перед собою, и всадник, с гортанным горским криком, проскакал мимо, рубанув кого-то другого. Великан, что тоже отступил вместе со всеми, уставя свою рогатину, тут глухо крянул, отемнев ликом, и поднял, поддев, комонного над седлом. Подержал дрыгающее тело, стряхнул под копыта другорядного скачущего коня и пошел работать, словно бы на покосе копны метал, расшвыривая вспятивших всадников. Одного, настырного, рыкнув, когда тот поднял скакуна на дыбы, пронзил рогатиною вместе с конем и на затрещавшей рогатине, с малиновой от натуги шеей, поднял дико взоржавшего коня вместях со всадником и бросил позадь себя, едва не придавив соседнего мужика. Ихний старшой меж тем опорожнял колчан, пуская стрелу за стрелою в скачущих на него комонных. Потерявши половину ватаги, отбились. Яссы отхлынули, но и тотчас ринула на них теперь уже татарская конница.
Там, в глубине рядов, люди стонали, падали, задыхались, давя друг друга. Тут, впереди, обломивши рогатины, мужики взялись за топоры. Великан все так же без устали работал рогатиною, снопами раскидывая ратных, но вот и его застигла чья-то сталь, и, постояв, точно дуб, на раскоряченных толстых ногах, он пошатнулся и рухнул, еще не понимая совсем, что убит.
Лишь перед глазами, уже застилая их красною пеленой, пронеслось видение: его Глаха, веселая, хохочущая, на стогу, вся в сене, и он силится докинуть, закинуть ее новою копной и не может – не здынуть рук, а хохот – не то ржанье – все громче, громче… Тише…
Парня срубил татарин на глазах у отца. «Ону-у-фрий!» – дико выкрикнул плотник, завидя падающего сына. («Как матери, матери как скажу, что не уберег!») – тенью пронеслось в голове!). И отчаянно кинулся вперед, уже без рогатины, без топора, даже и без шелома, и не почуял, как татарская сабля смахнула ему пол-лица, – только дорваться бы! И дорвался, и цепкими руками плотника сорвал убийцу сына с седла, сверкая обнаженными зубами и костью, поливая противника кровью, добрался-таки до горла и начал душить.
Татарин был дюж и грузен, но узрев над собою это наполовину срубленное лицо, обнаженный череп и зубы под сумасшедшими бешеными глазами, перепал, отпустил повод и сейчас толстыми слабеющими пальцами рвал и царапал и не мог оторвать от горла когтистых рук старика. Так и свалились оба в месиво, в кашу из земли и крови, и чьи-то кованые копыта докончили жизни этих двоих, так и закостеневших в смертельном объятии… Такое творилось там, в передовом полку.
Ото всей ихней ватаги оставалось двое: кметь, уже опустошивший колчан и теперь отбивающийся саблей, и чернобородый мужик с топором. Осталось всего двое, когда – после дымного залпа из аркебуз и ливня железных стрел, скосивших поределые ряды русичей, – в разрыве мятущихся конских крупов и морд показалась идущая вперед, уставя алебарды, в сверкающих литых панцирях, генуэзская пехота.
Ратник пал, дважды взмахнувши саблей. Тот, что с топором, изловчась, свалил одного фрязина, но тут и сам, раненный в бок, начал заваливать под ноги идущим. А там, назади, кто-то визжал надрывно, полузадохнувшись от тесноты, выдираясь из гущи тел, кто-то крестил топором, и пятились, и падали, падали под железными стрелами гуще и гуще, и все не хотели бежать.
Били наотмашь, отплевывая кровь и пену, сами валились на фряжские долгие копья-топорики, пригибая оружие к земле, и умирали, не отступая.
Стремительное поначалу движение татарских ратей замедлилось. Кони, горбатясь и храпя, лезли по трупам. Копыта, выше бабок замаранные кровью, проваливали в скользкое месиво тел. Весь передовой полк «пал костью», так и не отступив. И это было еще только самое начало сражения!
Микула Василич и князь Федор Романович Белозерский, воеводы передового полка, сделали что могли, отбив три конных приступа и порядком-таки измотав латную генуэзскую пехоту. Но ордынцы валили кучей.
Все новые и новые ряды словно бы выходили из небытия, как в сказке той, где герой рубит и рубит, а вражеские воины, вместо того, чтобы падать, только умножаются в числе.
Федор Романыч уже был убит, когда Микула почуял, понял вдруг, что полк погибает. Он сжал зубы, поднял отяжелевшую руку с саблей, по локоть залитую кровью. (Под ним ранили уже третьего коня.) Скользом прошло в сознании: отступить? уйти? Не мог оставить умирать свою погибающую пехоту!
Этих вот мужиков, что задыхались от тесноты, но бежать не хотели! А из всей дружины комонной осталось всего четверо или пятеро детских, да израненный стремянный еще чудом держался в седле.
– Уходи, господине! – крикнул ему слуга.
Микула кивнул и, поднявши саблю, поскакал вперед. Жизнь надо было продать как можно дороже. Еще и то помыслилось скользом, что сегодня он, наконец, уравняет себя с казненным братом Иваном, и не станет этого вечного молчаливого укора совести. «Ты веси, Господи!» – прошептал. Конь скоро грянул о землю. Стремянного арбалетною стрелою сбили с коня. Двое оставшихся детских яростно рубились с целою толпою татар. Микула с трудом выпростал ногу из-под конской туши, хромая, пошел встречь. Кинувши щит, взял саблю в левую, а в правую свой шестопер воеводский. На него двигались фряги с алебардами наперевес. «Эти еще чего тут?!» – бледно усмехнул он и, дождав, когда латинское оружие проскрежетало по кольчуге, ударом в висок свалил первого фрязина, отбив саблею новое острие, оглушил второго. Фряги испуганно раздались в стороны, и он вновь очутился пеший в толпе комонных татар… Кажется, с него сбили шелом. Больше Микула ничего не помнил.