Христа распинают вновь - Никос Казандзакис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец Фотис повернул голову к Манольосу.
— Дорогой Манольос, — сказал он, — принеси миску, угости ангелов! Войдите в пещеру, отряхните ваши мокрые крылья.
Они вошли в пещеру, перед ними поставили полные миски. Они поели, выпили и пришли в отличное настроение.
— За здоровье деда Ладаса, доброго человека! — сказал священник.
— За здоровье ангелов! — добавил Манольос.
— За здоровье Святого Волка! — сказал Лукас. — Он, когда мы отправились в путь, завывал на вершине Саракины и подбодрял нас.
— А Михелис? — сказал Яннакос. — Мы его потеряли?
— Он вернулся, — ответил Манольос, — весь в грязи, молчаливый… Теперь он спит…
Утром, когда скряга Ладас проснулся и вышел в свой садик, он увидел лестницу, висевшую на стене. Это сразу показалось ему подозрительным. Он крикнул жене, которая уже встала и смотрела из окна на мир своими стеклянными глазами:
— Эй, Пенелопа, кто повесил лестницу на стене? Твоя милость?
Но Пенелопа схватила свой чулок и начала вязать. Она даже головы не повернула на его слова. Старик снял лестницу, отнес ее в кладовую, там все внимательно осмотрел — все было на месте: бурдюки, бочки, инжир, айва.
— Слава тебе, господи, — пробормотал он. — Хорошо, что это не воры! Она ведь ненормальная, бедняжка, и мне нужно быть очень внимательным, а то она может когда-нибудь поджечь дом.
Он вошел в конюшню и увидел ослика.
— А с тобой что случилось? Почему ты ревел ночью и разбудил меня? — спросил Ладас и сердито пнул его ногой.
Но ослик даже не повернулся, чтобы посмотреть на обидчика. Перед его большими глазами стояло странное видение: будто ночью приходил настоящий хозяин; тихо, нежно, как прежде, погладил его по шее, по животу и по спине, а он, ослик, якобы, поднял тогда хвост и заревел от радости. Хозяин же сжал ему морду, чтобы он не ревел, поцеловал его в уши и шею и вылез из сарая через круглое оконце…
И спокойный, благочестивый ослик опустил голову, закрыл глаза и помолился своему богу — богу с огромным пышным хвостом, с ослиной, совершенно белой головой, с золотым седлом, с красными поводьями, украшенными серебряными, блестящими бусинками:
«Бог мой, сделай так, чтобы сон, который ты ночью мне послал, стал явью!»
Утром об удивительном чуде стало известно на всей Саракине: четыре ангела принесли ночью пшеницу, оливковое масло и вино для голодающих! Самые простодушные поверили и крестились, но более смышленые смотрели на Яннакоса и Лукаса и улыбались. Женщины набросились на пшеницу, чистили ее и тихонько пели нежные песни, словно баюкали ребенка, — какого-то древнего, божественного младенца. И если вдруг одно зернышко падало на землю, то к нему тут же протягивалась рука и подбирала его, будто это была драгоценная частица бога, которую страшно уронить на землю и испачкать. Они быстро намололи пшеницы на камнях, замесили тесто, испекли пирог на раскаленных углях, помазали его маслом, чтобы стал вкуснее, и разделили на кусочки, как просвиру.
И действительно, все сразу почувствовали себя так, словно вкусили тела господня, укрепившего их кости, оживившего их плоть, а когда выпили по глотку вина, женщины не смогли сдержать слез.
«Боже мой, — думали они, — кусок хлеба, глоток вина… Как мало нужно, чтобы воспарила душа!»
В полдень двое мужчин взвалили на плечи мешки с пшеницей, чтобы отнести ее на дальнюю мельницу. До подножья горы их сопровождали женщины; они как будто боялись, что пшеница не вернется обратно.
— Когда вы возвратитесь? — спрашивали они мужчин.
— Завтра, рано утром. Не беспокойтесь, женщины! — отвечали те, усмехаясь.
Яннакос теперь стал кладовщиком Саракины: он хранил продукты и раздавал женщинам каждое утро все, что нужно было на день.
— Экономьте, друзья, — говорил он, — затяните пояса до конца зимы. Вы понимаете, что у ангелов есть и другие дела; они не могут носить нам продукты ежедневно…
Голодное тело получило немного хлеба и масла, и снова в нем разгорелось пламя, готовое вот-вот угаснуть. У детей пропала одутловатость на лицах, на щеках заиграл слабый румянец. У женщин снова появилось молоко, и грудные младенцы не плакали теперь по ночам. Мужчины тоже набрались сил, снова окрепли их мускулы, они опять таскали камни, заканчивая начатые постройки. Время от времени можно было услышать смех и шутки, а в отдаленных пещерах уже обнимались и целовались влюбленные парочки.
— Пшеница, оливковое масло и вино должны превратиться в кровь, чтобы мы набрались сил и продолжали наш поход, — сказал однажды отец Фотис Манольосу. — Мы не можем все время голодать и красть. Мы должны спуститься в село и занять, мирно или насильно, те земли, которые нам отдал Михелис. Только тогда мы сможем жить и укореняться на этой сухой горе.
— Скоро, — сказал Манольос, — нужно будет подрезать ветки на виноградных кустах, очистить оливковые деревья, удобрить поля. Неужели мы допустим, чтобы они опустели? Тогда мы потеряем год! Чего ты ждешь, отче?
— Я жду внутреннего зова, дорогой Манольос, жду голоса, который прикажет мне: «Иди!» Никогда в своей жизни я не принимал важного решения, не услышав этого голоса. А это решение, — я говорю об этом только тебе, Манольос, — великое, ведь может пролиться кровь.
— Знаю, дорогой отче. Но разве делается что-нибудь без крови в нашем подлом и несправедливом мире? Я думал: увидят ликоврисийцы, до чего дошли наши дети, увидят их впалые щеки, их распухшие животы, их тоненькие ножки — и пожалеют их. Поэтому я послал нескольких ребятишек в Ликовриси… Ты знаешь, как их приняли? Одни прогнали их палками от своих ворот, другие, словно это не дети, а собаки, бросили им сухие корки… И только один пожалел их — и знаешь, кто, отче? Ага! Он заметил с балкона, как дети рылись внизу, отыскивая объедки, очистки, лимонные корки, чтобы поесть. «Кто это там? — спросил ага. — Обезьянки или людишки?» Он спустился по лестнице в открыл дверь. Потом позвал Марфу: «Усади их за стол, Марфа, и накорми их всем, что у нас есть. Дай им поесть, чтобы обезьянки стали людьми…»
— Я этого не знал… Я этого не знал! — закричал священник, и на его загоревшихся глазах сверкнули слезы.
— Я тебе не рассказал сразу, отче, чтобы не огорчать тебя. В твоем сердце яд, им напоили тебя люди. Выпей теперь еще и этого яду, чтобы он совсем отравил твое сердце.
— Ты, конечно, правильно сделал, сказав мне это, Манольос, ибо сердце мое должно преисполниться горечи! Если в сердце человека нет ни любви, ни ненависти, то он ничего не может сделать в этом мире, так и знай!
Он замолчал, словно вдруг обессилев, сел на камень, склонил голову на грудь и так сидел долго-долго, будто прислушиваясь к чему-то. Манольос сел напротив него и смотрел вдаль, на долину. Дождь перестал, земля была черная-пречерная, досыта напившаяся влаги. Дул легкий ветерок, раскачивались ветки оливковых деревьев, казавшиеся то серебристыми, то темно-зелеными. Мокрые виноградники казались совсем темными. Ястреб слетел с вершины святого Ильи и парил над долиной.
Отец Фотис встал.
— Мое сердце исполнилось горечи, — сказал он, — я иду.
Манольос ничего ему не ответил. Он чувствовал, что все тело старика напряжено до предела. «Лучше бы я ничего ему не рассказывал, — подумал он, — лучше было бы…»
Отец Фотис поднялся на скалы и пошел тропинкой к вершине горы, где сияла белоснежная церковь святого Ильи.
Священник поднимался, расправив плечи, стройный, как сабля или двадцатилетний юноша. Он шел все время вперед, то исчезая за скалами, то снова появляясь. Он снял монашеский капюшон, и его волосы развевались по ветру.
Затем Манольос заметил его уже у входа в церковь. Он казался черной точкой на белой стене и был похож на сокола в небе. Наконец священник исчез в темном провале двери, и Манольос больше его не видел.
Тогда он вернулся в свою пещеру, взял толстую дубовую колоду и неожиданно начал вырезать новый лик Христа.
ГЛАВА XIX
Уже стемнело, но священник еще не возвращался. Поднялся сильный, ледяной ветер, небо нахмурилось. Где-то далеко-далеко, в наступившей темноте, снова послышался волчий вой.
— Пойдем посмотрим, что с ним. Вдруг что-нибудь случилось… — сказал Михелис.
Это были чуть ли не первые слова, которые он вымолвил за много дней. Все больше и больше погружался он в горькие раздумья. Он то вздыхал, то смотрел вверх, на церковь и горы, безмятежно улыбаясь. Он хранил косы Марьори на своей груди и ежеминутно вздрагивал от страха, что потерял их. Ночью, во сне, он кричал, вскакивал на ноги, подолгу не мог уснуть.
— Пойдем посмотрим, что с ним. Вдруг что-нибудь случилось… — снова сказал он Манольосу, который спокойно сидел в пещере.
Была, наверно, полночь.
— Ничего плохого с ним не может случиться, — ответил Манольос. — Я видел его сегодня, дорогой Михелис, он шел по тропинке, гордо подняв голову… Ничего плохого с ним не может случиться. На какое-то мгновение он показался мне бессмертным.