Слово и дело - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сенат приговорил шведского графа к смертной казни. Но Петр I приговор порвал и велел Дугласу поработать в Летнем саду три недели. Дуглас сидел в саду, среди душистых роз, слушал соловьев, курил трубку и мрачно ругал Россию и русских. “Каторга” кончилась, и вот он снова — генерал-аншеф и губернатор…
— Люби, люби, люби! — кричал он, убивая солдат. Когда жертвы стонали, граф Дуглас хохотал. Он убивал русских солдат мучительски — сек до костей, посыпал раны солью и селитрой. Иногда же — порохом! И порох — поджигал! Люди сгорали со спины — до костей. Дуглас называл это — “жечь фейерверки”.
Когда Бисмарк предстал перед ним, Дуглас скривился:
— Пруссак! Дерьмо… Что вы умеете? Отрезать дезертирам носы и уши? Твой король — дерьмо ужасное!
Из ножен Бисмарка вылетело, мерцая зловеще, лезвие шпаги:
— Защищайся… Я умру за честь Пруссии!
— Было бы из-за чего умирать… — ответил Дуглас, и полковой чернильницей так треснул Бисмарка, что тот зашатался. — Моя королева Ульрика стоит десятка твоих королей!
Шпага выпала из лапы Бисмарка, и Дуглас наступил на нее ботфортом шведским, кованным полосками уральского железа.
— Чего тебе здесь надо? — спросил Дуглас брезгливо.
— Чести и.., жалованья!
— Не будь самоуверен, грубиян. Выйди и вернись смиренно…
Бисмарк так и сделал: вышел прочь и вошел уже смиренно.
— Совсем другое дело! — похвалил его Дуглас. — Небось ты хочешь получить от меня патент в службу русскую с чином…
— ..полковника! — подсказал Бисмарк.
— Рано.., капитан, — ответил Дуглас. — Садись же и пиши, капитан, прошение об отставке с русской службы. Бисмарк обалдел:
— Но я еще минуты в службе русской не успел пробыть!
— Пиши! — рявкнул Дуглас, и Бисмарк написал, а Дуглас апробовал. — Теперь, в отставке будучи, ты уже подполковник… Поздравляю, прусская нечисть! Но-но, забудь о шпаге. Или я тебя тресну еще не так… А теперь составь прошенье о принятии тебя на службу вновь (Бисмарк покорно исполнил). Пиши вновь просьбу об абшиде, и закончим эту карусель… Мне как раз нужен полковник, закон соблюден, и никто ко мне не смеет придраться… А ты все понял, болотная жаба?
— Понял, — отвечал Бисмарк. — Мне эта карусель здорово по душе. Нельзя ли дать еще один круг, чтобы я стал генерал-майором?
— Много хочешь. Сначала послужи. Русских совсем нетрудно обскакать в чинах… Ну, ты доволен, сынок? Вскоре Дуглас направил Бисмарка в Петербург.
— Сынок, — сказал убийца убийце, — покажись в свете, и пусть твоя морда примелькается в передних…
Наглый и самоуверенный, Бисмарк затесался в дом прусского посла, и тот удивленно спросил его:
— Вы? На кой черт вы сюда приехали?
— Чтобы искать чести, — захохотал Бисмарк.
— Вы потеряете здесь и остатки ее.
— Но зато обеспечу свое существование.
— А способы у вас к тому найдутся?
— Еще бы! Способов полно… Моя беззаветная храбрость тоже чего-нибудь да стоит. Может, сразу подскажете мне, барон, кто тут в России самая богатая невеста?
— Убирайся прочь, мерзавец! — закричал посол. — Убирайся, пока я не велел лакеям выгнать тебя.
— Но-но! — пригрозил ему Бисмарк. — Король теперь далеко, а моя шпага всегда при мне. Не наскочите на ее кончик, барон!
***Городок Ревель (его солдаты Колыванью звали) — городок чинный, немецкий. Не загуляешься допоздна: ворот в нем много, и вечерами улицы все, словно дома, запирают на ключ. Сначала Потап Сурядов караул у блокгауза нес, и брызги моря — соленые — ружье заржавили. За ржу был бит. Потом весь полк в поле выгнали, велели в траве ядра искать, кои от войн прошлых остались.
Колывань солдатам нравилась: на Виру пива выпьешь, а на улице Сайкяйк бублик скушаешь Опять же и служба не в тягость: охраняли дворец в садах Кадриорга, Петром I для Катьки строенный. А затем Потапа к мертвому телу приставили. Герцог де Круа лежал при церкви непогребен, ибо на этом свете задолжал людям шибко. И магистры ревельские решили его в наказанье божие земле не предавать. Пусть лежит! Да еще за показ тела грешного с проезжих людей деньги брали, — вот и стоял Потап с ружьем, берег кубышку с медяками должника в русском генеральском мундире… Тихо над Ревелем; только виселица скрипит на площади, а в петле тощий бродяга болтается. “Бродягой, — думал Потап, — несладко быть, солдатом — лучше…"
Скоро выдали Потапу сукно на новый мундир. Слатали его в швальне полка Углицкого, и перешил Потап пуговицы — со старого мундира на новый. Красота! В новом мундире зашагал в караул. Застыл на часах. И текло время ленивое — время сторожевое:
— Слу-уша-а-ай…
Слушал Потап — не крадется ли кто, нет ли от огня опасения, воровских людей тоже стерегся. Наскучив тишиной, вытворял артикулы воинские. Хорошо получалось! “Экзерциция пеша” — суть службы воинской. Мокрый снег таял, стекая с полей шляпы. Ветром расплело косицу, и торчал из нее, словно хвостик мышиный, стальной прутик — ржавенький. А за шкирку — дождичек: кап-кап, кап-кап… Не знал Потап, к батальной жизни готовя себя, что эта ночь под дождем всю судьбу его повернет иначе. Он и не заметил, что сукно мундира нового уже поехало, распадаясь.
На следующий день был смотр в полку при господах штаб-офицерах и самом генерал-аншефе Дугласе. Погрешающих в шаге штрафовали жестоко. Потап ногу тянул, а сам был в страхе: мундир на нем по складкам трещал. И от этого жди беды! А вокруг ходили палачи-профосы и глазами зыркали: нет ли непорядка где? После мунстра Потап у капрала иголку взял и залез на чердак, чтобы там, где его никто не видит, зашить мундир. Но под иглой в труху скрошилось суконце прусское, ломалось, словно береста сухая, пуще прежнего. Тогда Потап, сам в страхе, явился пред полком, доложив покорно:
— Ладно, берите меня. За мундир мой, за убыток мой… — Долго тянулась потом телега, по песку колесами шарпая. Плыл Потап далеко-далеко, лежа в гнилой соломе на животе. А спиной рваной — к солнышку, которое под весну уже припекать стало. Охал и метался, рвало его под колеса зеленой желчью. В Нарве отлежался на дворе гошпитальном. Поили его пивом с хреном и давали грызть еловые шишки. Чтобы в силу вошел! Лежал все еще на животе, а спине его щекотка была: там черви белые долго ползали. По вечерам, шубу надев, выходил Потап на двор и слушал, как играют канты на ратуше… Так-то умильно!
Из госпиталя, малость подлечив, Потапа Сурядова, как бывшего в “винах”, отправили на крепостные работы в Кронштадт — состоять при полку Афанасия Бешенцова. Полковник этот был еще молод, лицом сух, нос — гвоздиком. Глянул на Потапа, велел кратенько:
— Сымай рубаху и ложись…
Завыл Потап в голос и, загодя спину, лег. Служба!
Но бить не стали… Бешенцов его душевно пожалел:
— Эка тебя, друг ситный! А кто же бесчинствовал над тобою?
— Его сиятельство, — всхлипнул Потап, — генерал-аншеф и командир в Ревеле главный.., графы Дугласы! Бешенцов рубаху на спине солдата задернул.
— Мила-ай, — сказал певуче, — работы в полку моем каторжные. Будем шанцы новые класть. Трудно!.. Не сбежишь ли?
— Куды бежать? Вода округ и места топкие.
— Верно, — кивнул Бешенцов и денежку дал. — В трактир сходи да перцовой оглуши себя. Прогреешься изнутри! А из бочки в сенях у меня огурчик вычерпни… Вот и закусь тебе!
Встал Потап с лавки и навзрыд заревел от ласки такой:
— Господине вы мой утешный.., вот уж.., а?.. И началась служба “винная”. Кирпичи на спине таскать остерегался: брал в руки, живот выпятив, штук по сорок — горой! — и пер по мосткам на шанцы. А кругом — отмели в кустах, тоска и ветер, зернь-пески, кресты матросские, косо летит над Кроншлотом чайка…
Ох, и жизнь, — страшнее ее не придумаешь! Одна сладость солдатам: полковник хорош. Бешенцов лучше отца родного. На него солдаты, как на икону, крестились. Валуны гранитные катили, будто пушинку, — только бы он улыбнулся… Очень любили его! Здесь Потап и знакомца своего встретил — капрала Каратыгина, который за старостию и причинными болезнями при кухнях полковых обретался.
Не узнал солдата старый капрал, показывая трубочкой на закат:
— Вишь? Красно все… Видать, быть крови великой! И ушел… В стылой воде, льдины окаянные разводя, бухали солдаты “бабу” — сваи в песок забучивая. Ах да ах! Свело губы. Водка уже не грела. Глотали ее — как водицу. Не хмелея, не радуясь. Только знай себе: ах да ах! И взлетала над морем “баба”. Самодельная, в семь пудов. Да никто ее не вешал. Может, она и больше. Потом вылезли, пошабаша. Сели на солнышке. И порты от воды выкручивали. Стали, как это водится у солдат, печали свои высказывать.
— Хоть бы государыня к нам приехала, — сказал Сидненкин, человек серьезный, плетьми не раз битый.
— На кой хрен ее? — крикнул Пасынков (тоже драный).
— Да все в работах бы нам полегчило. Да и маслица в кашу на тот день, в приезд государыни, поболе бы кинули! И тогда Пасынков кирпич взял: