В мире Достоевского. Слово живое и мертвое - Юрий Селезнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разъясняя европейской общественности значение творчества И.С. Тургенева, его младший друг и в известной мере ученик Мопассан рассказывал о том, что на одном из банкетов в память об отмене крепостного права министр Милютин, «провозглашая тост за Тургенева, сказал ему: «Царь специально поручил мне передать вам, милостивый государь, что одною из причин, более всего побудивших его к освобождению крепостных, была ваша книга «Записки охотника».
Да, мы помним целую галерею помещиков-крепостников, созданную Тургеневым, крепостников, порою даже и утонченно образованных, но все же рассматривающих подвластных им крестьян, составляющих подавляющее большинство нации, как свою «крещеную собственность». Мы помним и впечатляющие фигуры русских мужиков – тех самых, которые ведь совсем недавно спасли Отечество в войне двенадцатого года от нашествия «двунадесят языков», изумив потрясенную Европу величием духа, несгибаемостью нерастраченной мощи, – богатырей, согнутых, подавленных врагом внутренним – крепостничеством. В живых, полнокровных образах Тургенев являл России и миру – во что обращает крепостное право богатырей. Но главная убеждающая сила его художественного оружия была все-таки в ином. Как точно заметил Лев Толстой, существенное значение и достоинство тех же «Записок охотника» прежде всего в том, что Тургенев «сумел в эпоху крепостничества осветить крестьянскую жизнь и оттенить ее поэтические стороны», в том, что он находил в русском простом народе «больше доброго, чем дурного». Да, Тургенев умел видеть красоту души «мужика», и именно эта красота была главным аргументом писателя против безобразия крепостничества. Рассказы и повести Тургенева открывали умам и сердцам современников не только ту сторону рабства, о которой мы уже говорили, – во что оно обращает русского богатыря, но и другую: кого же именно угнетает рабство. Нет, Тургенев не «поэтизировал мужика», не приукрашивал его жизнь, он писал правду о нем. И в этой-то правде, покоившейся на глубокой убежденности писателя в том, что «в русском человеке таится и зреет зародыш будущих великих дел, великого народного развития», – и была главная убеждающая сила произведений писателя.
Красота правды – вот что, пожалуй, более всего может характеризовать природу таланта Тургенева. И нужно сказать, что уже его современники видели и ценили в нем эту способность выявлять красоту жизни даже и в самой суровой правде действительности. «Ваша поэзия ищет прежде всего правды, а красота является потом сама собой», – говорил ему Проспер Мериме, замечательный французский писатель, столь высоко ценивший русскую литературу, что о нем говорили: «Он духовно эмигрировал в Россию». Кстати сказать, он был избран почетным членом «Общества любителей российской словесности».
Один из самых проникновеннейших рассказов «Записок охотника» – «Певцы». Мне посчастливилось услышать известного певца – из так называемых «непрофессиональных» – Николая Тюрина. Он пел русские народные песни. Ничего подобного мне не приходилось до сих пор переживать: слушатели не любовались красотой тембра его голоса, не восторгались возможностями его удивительного баса. Нет – завороженные, они были соучастниками тайны истинного творчества. Казалось, каждая песня рождалась тут, на их глазах, рождалась в своей первозданной глубине и выпевалась из души певца как будто даже и без его усилий. Казалось, он не пел, а только умел не мешать выпеваться душе. Тогда-то и вспомнился живо, не книжно, не из школьной программы тургеневский Яшка Турок, который тоже – помните? – не исполнял, нет… «– Ну, полно, не робей… – просят его. – Пой как бог тебе велит…» И «он глубоко вздохнул и запел… За первым звуком последовал другой, более твердый, протяжный, но все еще дрожащий, как струна… и, понемногу, разгорячаясь и расширяясь, полилась заунывная песня. «Не одна во поле дороженька пролегала», – пел он, и всем нам сладко становилось и жутко…
Русская, правдивая, горячая душа звучала и дышала в нем и так хватала нас за сердце, хватала прямо за его русские струны…»
Не красивость, но именно красота, живое слияние души исполнителя и души народа-творца в единый творческий порыв, – такая красота потрясает самые основания сознания и сердца, рождает в человеке цепь, соединяющую начала и концы, восстанавливает правду, глубинную правду о русском человеке. Помните гоголевское признание? «Я до сих пор не могу выносить тех заунывных, раздирающих звуков нашей песни, которая стремится по всем беспредельным русским пространствам. Звуки эти вьются около моего сердца, и я даже дивлюсь, почему каждый не ощущает в себе того же. Кому при взгляде на эти пустынные, доселе незаселенные и бесприютные пространства не чувствуется тоска, кому в заунывных звуках нашей песни не слышатся болезненные упреки ему самому – именно ему самому, – тот или уже весь исполнил долг как следует, или же он нерусский в душе…»
Тургенев был и в этом смысле глубоко русским человеком, умевшим говорить правду о красоте, духовной мощи своего народа, будить чувства упрека в каждом из своих читателей – упрека самим себе – за то, что он, именно он, далеко еще не исполнил свой долг как следует… Тургенев знал цену песне («Было время, что я с ума сходил от народных песен», – признавался он в письме к Некрасову), знал, как много может сказать она русскому сознанию: не умиленность, не жалость и сострадание к народу-творцу – не одни эти чувства рождали тургеневские «Певцы», но то возвышающее сознание и душу человека чувство, которое подвигало его на поступок, на деяние, ибо уже невозможно было почитать себя человеком, пока такая духовная красота пребывала в «рабском виде».
Об этом пел читателю тургеневский Яшка Турок – один из народных самородков, «он пел, и от каждого звука его голоса веяло чем-то родным и необозримо широким, словно знакомая степь раскрывалась перед вами, уходя в бесконечную даль. У меня, – говорит рассказчик, – я чувствовал, закипали на сердце и поднимались к глазам слезы; глухие, сдержанные рыданья внезапно поразили меня…»
Некрасов, сам столь любивший народные песни, только и сказал, прочитав рассказ «Певцы»: «Чудо». «Сия вещь любимого писателя – поистине гениальная», – отозвался Достоевский.
В «Певцах» поражает не один Яшка Турок. Среди его слушателей – характеры, по-своему не менее значительные. Вот хотя бы «Геркулес», которого все привыкли звать «Дикий-Барин», хотя никто не знал, кто он и откуда появился. «Он почти не пил вина и страстно любил песню. В этом человеке было много загадочного; казалось, какие-то громадные силы угрюмо покоились в нем, как бы зная, что раз поднявшись, что сорвавшись раз на волю, они должны разрушить и себя, и все, до чего ни коснутся»…
Немало загадочного и в потрясающей душу фигуре немого Герасима. Ив нем таятся громадные силы; «о богатырской силе немого» ходит молва – так заканчивается рассказ «Муму», и ни для кого не было секретом, что под «немым» Тургенев подразумевал не одного Герасима, но народ, еще не сказавший своего слова. Так понял образ и известный мыслитель, славянофил Иван Аксаков, увидевший в «немом» символическое, «олицетворение русского народа, его страшной силы и непостижимой кротости», народа, который «со временем заговорит, но теперь, конечно, может казаться и немым, и глухим». Высоко оценили рассказ и революционеры-демократы – Герцен и Чернышевский.
Снисходительно или даже враждебно отозвались о «Муму» западники (А.В. Дружинин), либералы (С.С. Дудышкин), представители «охранительного направления». Чуть не три года ходил рассказ по цензурным мытарствам, и только после умело составленного Гончаровым, служившим в то время главным цензором, представления рассказ разрешено было включить в Собрание сочинений Тургенева.
Раздумьем писателя о русском народе, «самом удивительном народе, который только есть на свете», – можно назвать и рассказ «Поездка в Полесье». Многозначительна здесь фигура озорника, балагура Ефрема, в котором дремлют, да нет, пожалуй, что уже– просыпаются недюжинные бунтарские силы. Куда направит он их? Рассказчик ничего не говорит об этом, да и сам Ефрем едва ли знает и едва ли даже задумывался над этим вопросом. В нем покоится не та угрюмая сила, которую заметил Тургенев в Диком-Барине, – в нем играет веселая сила, молодецкая, но ведь и она, сорвавшись на волю, может разрушить и себя, и все, до чего ни коснется. Другой русский писатель, Достоевский, кровно разделивший уже своей личной судьбой судьбу таких вот, как Ефрем, не сдержавших свои буйные силы, доведшие до сибирской каторги, размышлял в «Записках из Мертвого дома» о том же «удивительном народе», который наблюдал «на воле» и автор «Записок охотника»:
«И сколько в этих стенах погребено напрасно, молодости, сколько великих сил погибло здесь даром! Ведь надо уж все сказать: ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно. А кто виноват?