Цицерон - Татьяна Бобровникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как будто дурные люди и преступники живут только в Риме, а не по всей Италии. Причем там их дерзость возрастет, потому что средств защиты там меньше. Поэтому, если Цезарь боится, его предложение бессмысленно. Если же среди всеобщего панического ужаса он один не боится, то тем больше у меня оснований страшиться за самого себя и вас.
Мне бы даже хотелось, заметил Катон в заключение, чтобы отцы сейчас допустили ошибку, а судьба хорошенько бы их за это тряхнула. Увы, это невозможно. Ошибка будет для них последней (Sail. Cat., 53).
Речь Цицерона напоминала хорошо отточенную изящную шпагу, а сам он был изысканно учтив и рыцарски вежлив, как французский дворянин перед дуэлью. Зато речь Катона, нарочито резкая и грубая, опустилась на головы слушателей как тяжелая дубина. Вся давешняя речь Цезаря с ее необычайным благородством и гуманностью как-то разом померкла. Сенаторы единодушно проголосовали за смертную казнь.
Была уже ночь. Но никто не ложился. Весь Рим от мала до велика высыпал на улицу и ждал, затаив дыхание. И вот наконец на Рострах на черном фоне ночного города появился Цицерон. Озаренный морем сияющих внизу огней, он поднял руку и произнес:
— Они мертвы!
И народ ответил криком восторга. В толпе было много заговорщиков. Они с нетерпением ждали ночи, чтобы сделать новую попытку освободить заключенных. Но это слово обрушилось на них как топор палача. В страхе и смятении возвратились они домой (Plut. Cic., 22). Слух о казни докатился до лагеря Катилины. Узнав, что в Риме больше нет опоры, основная масса дрогнула и бежала (Sail. Cat., 57).
Цицерон шел домой. Граждане «на всем пути приветствовали его криками и рукоплесканиями, называя спасителем и новым основателем Рима. Улицы и переулки сияли огнями факелов, выставленных чуть ли не в каждой двери. На крышах стояли женщины со светильниками[73], чтобы почтить и увидеть консула, который с торжеством возвращался к себе в блистательном сопровождении знаменитых людей города. Едва ли не все это были воины, которые не раз со славой совершали дальние и трудные походы, справляли триумфы и далеко раздвинули пределы римской державы… а теперь они единодушно говорили о том, что многим тогдашним полководцам Рима народ обязан был богатством, добычей, могуществом, но спасением своим… — одному Цицерону. Удивительным казалось, что… самый значительный из заговоров, какие когда-либо возникали в Риме, он подавил ценою столь незначительных жертв, избежав смуты и мятежа» (Plut. Cic., 22).
Немного спустя Катилина со своим поредевшим войском был разбит. Сам он погиб в битве. А в конце декабря Катон, ставший уже трибуном, перед всем римским народом назвал Цицерона отцом отечества. «Мне кажется, Цицерон был первым среди римлян, кто получил этот титул» (Plut. Cic., 23){38}.
* * *Все остальные катилинарии были привлечены к суду в течение следующего года. И — кто бы этому поверил?! — они приходили за помощью… к Цицерону! Они со слезами молили его взяться за их дело. Даже человек, который должен был убить его в его доме, пришел за помощью к нему. И что же? Цицерон ринулся их защищать! (Sull, 18). Уже друзья вмешались и принялись строго внушать оратору, что для него немыслимо сейчас выступать в суде в качестве защитника заговорщиков. Все-таки одного он защищал и защитил, несмотря на насмешки и нападки. В чем дело? Что произошло? Сам Цицерон говорил, что его побуждают природная кротость и мягкость. Только боясь резни, он вынужден был скрепя сердце надеть личину суровости. Но с какой же радостью сбросил он ее теперь, когда опасность миновала! (Миr., 6; Sull, 8). Думаю, кротость тут ни при чем. Консул сложил свои обязанности, появился адвокат. А адвокат должен защищать всех. Вот так Цицерон вдруг превратился в защитника катилинариев.
Цицерон был счастлив и горд безмерно. Случилось то, о чем он мечтал с детства, еще в те дни, когда уходил от всех с книгой в руках, прятался на тенистом острове и с головой погружался в мир грез. Он спас Рим! Он вошел в сонм тех героев, которым поклонялся с юности, встал вровень с великим Сципионом, разбившим Ганнибала, Эмилианом, разрушившим Карфаген, Павлом, сломившим могущество Македонии. «Я думаю, что среди венцов их славы найдется место и для моего венка», — говорит он (Cat., IV, 21). Но он гордился не только этим. Цицерон был интеллигентом и знал это. Он знал также, что это служило предметом насмешек окружавших его воинов и политиков. Раньше ему часто приходилось слышать за собой слова: «Грек! Ученый!» — отнюдь не являвшиеся комплиментом в устах римской черни (Plut. Cic., 5). И все-таки в глубине души герой наш гордился тем, что он интеллигент. И вот сейчас он спас Рим, оставаясь интеллигентом. Он не облачился в доспехи, не призвал армию, не потопил бунт в крови. Нет, он остался верен святыням, которым поклонялся. Он казнил всего пять человек, казнил после того, как вина их была полностью, документально доказана, и приговорил их к смерти суд сената.
«Прошу вас вспомнить все наши междоусобицы, — говорил он народу, — не те только, о которых вы слышали, но и те, которые вы как очевидцы запечатлели в своих умах». Сулла подавил мятеж Сульпиция и убил при этом множество людей. Потом восторжествовал Марий. «Тогда столько благородных людей погибло, что все светочи государства казались потухшими». Сулла отомстил за его жестокость, но какой ценой?! «Вы знаете сами, сколько граждан мы потеряли, в какое горе была погружена наша родина». И вот сейчас снова возникает заговор, заговор страшный, грозящий городу гибелью. И что же? Его удалось подавить почти без кровопролития (Cat, III, 24–25). Разве это не чудесно, не удивительно, не великолепно? Его оружием были не копье и меч, а ум и слово. Случилось то, что он так часто представлял в мечтах своих — СЛОВОМ выбил он нож из рук убийцы. «Без кровопролития, без войска, без битвы вы, безоружные граждане, предводительствуемые безоружным полководцем, разбили врага», — в упоении говорил он народу (Cat, III, 23–24).
Было от чего потерять голову! И действительно, Цицерон прямо-таки опьянен успехом. Он говорит народу, что день спасения всегда почитался не менее светлым праздником, чем день рождения. Пусть же этот день, день спасения Рима от катилинариев, встанет в памяти потомков рядом с днем его основания. И римляне, которые причислили Ромула к богам, «должны, полагаю я, предоставить некоторое место в благодарной памяти также и тому, кто этот самый… город сохранил» (Cat, III, 7). Он написал по-гречески «Записки о моем консульстве». Затем написал по-латыни «Историю моего консульства». Причем, как сам в шутку говорил, вылил туда весь кувшин с благовониями греческих риторов и их учеников. Сочинения эти он распространил по всему греческому и латинскому миру (Att., II, 1, 1–2). Наконец он сочинил поэму «О моем консульстве». Я не хочу, писал он Аттику, «упустить ни одного хвалебного жанра» (Att, I, 19, 10). В пламенных, но нестерпимо скучных стихах, строфы которых тяжелы, как поступь допотопных ящеров, живописал он свой подвиг. И там есть строчка, ставшая его девизом:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});