Война. 1941—1945 - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда говорят о «расовой теории» как о некотором мировоззрении, можно только брезгливо улыбнуться. Простейшее чувство — самодовольство (издавна присущее немцам) стало заменителем и науки, и религии, и миросозерцания. Перечеркнуты не только все надежды человечества, но и все его воспоминания. Напрасно приравнивать «расовую теорию» к средневековым суевериям. Суеверия были изнанкой веры. Нетерпимость современника Изабеллы Испанской диктовалась его наивной концепцией высшего существа. Немецкий фашист, ополчившись на христианство, заменил его не верой в разум или в человека, но самообожествлением. Вместо универсальности христианской культуры прошлых столетий пришел некий «немецкий бог», очевидно родственник Гитлера или Розенберга. Я говорю это безо всякой иронии, без желания сгустить краски — их и не сгустишь. Вот рассказ немецкого «интеллигента» Фридриха Реннеманна о том, как он держал экзамены при поступлении на высшие курсы имени Лангемарка:
«Мне удалось разыскать своих предков лишь до 1860 года. Этого было мало, требуется минимум до 1800 года. Меня экзаменовал доктор Град. Он задавал самые разнообразные вопросы. «Что вы знаете о немецких расах?» Я ответил, что знаю следующие расы: нордическую, динарскую, фелическую, восточноальпийскую, восточнобалтийскую, средиземноморскую и судетскую. Он меня спросил о географии Индии. Последним был вопрос о великих полководцах — я должен был охарактеризовать деятельность Александра Македонского, Наполеона и Гитлера. Следующим экзаменом был бокс, но так как никто из нас не умел боксировать, то бокс принял характер драки. Затем нас подвергли испытанию на расу. Сюда входят всевозможные измерения, исследования черт лица на свет — главное требование заключается в том, чтобы черты лица были четко очерчены. У меня смутная линия подбородка, поэтому я получил низкий балл — 2. Вообще надо отметить, что я сильно пострадал из-за моей линии подбородка. Затем был заключительный экзамен — так называемое душевное испытание. Офицер СС мне сказал: «Почему вы такой урод?» Я вскочил и плюнул. За это я получил высокую отметку. Однако в общем я провалился. Это естественно: у меня не было списка предков с 1860 до 1800 года и потом я не могу похвастать подбородком». Фридрих Реннеманн не возмущен своим провалом, он понимает, что правы экзаменаторы. Как же можно удивляться, что такие существа, обладая всеми чудесами современной техники, совершают поступки, недопустимые даже среди дикарей?
Когда-то французский философ Блез Паскаль назвал человека «мыслящим тростником», Тютчев, подчеркивая отличие человека от природы, писал: «И ропщет мыслящий тростник». Немец не ропщет, он и не думает: тростник стал бездушным стволом. Страна, называвшая себя «страной философов», удалила мысль, как удаляют опухоль. Остались внешние атрибуты: книгопечатание, высокие тиражи книг Гитлера или Геббельса, терминология, титулы «герр профессор», многословие, объемистые дневники; но напрасно искать во всем этом след свободной мысли. Многие немецкие офицеры обижались, когда я спрашивал, что они лично думают о той или иной догме фашистской Германии: предположение, что они вообще могут что-то думать об этих догмах, их оскорбляло.
Немецкие зверства относятся не столько к преступным извращениям, к садизму, к душевному подполью того или иного гитлеровца, сколько к гнусному плану уничтожения других народов. Этот план, выработанный Гитлером, стал катехизисом любого фашистского солдата. Двадцать месяцев немцы занимаются «усовершенствованиями» виселиц. Один придумал двухэтажную виселицу, другой передвижную, третий нашел способ ускорить повешение: жертвы доставляются на платформах грузовиков. В Смоленске немцы убили полторы тысячи евреев, поместив их в герметически закрытые грузовики, где смерть от отравления газом наступает через восемь минут. Здесь были бы бледными все слова о человеческой жестокости. Это не злоба мыслящего и чувствующего человека, это идеальное бездушие взбесившейся машины.
Автоматы, они хотят превратить и другие народы в подсобные части машин. В переброске миллионов людей из Украины в Норвегию, из Эльзаса в Белоруссию, из Сербии в Польшу, из Польши в Финляндию сказывается все то же механическое начало. Для Гитлера люди — это рабы с бирками на шее, тягловая сила, винтики немецкой машины.
Строя новое общество в технически отсталой стране, мы, естественно, увлекались машинами. Для нас стройка заводов была торжественным делом. Наши строители с гордостью говорили: «Домна Ивановна дышит» или «Дядя Мартын зашевелился». Но никому из нас не приходило в голову заменить человека автоматом. Мы знали, что грудной младенец сложнее и выше самого усовершенствованного механизма. Токарный или фрезерный станки не могут быть добрыми или злыми. В руках честных людей они являются источниками благоденствия; в руках гангстеров они становятся инструментами насилия и зла. Называя гитлеровцев машинами, я не хочу сравнить палача с прессом или станком. Гитлеровцы — автоматы, но со злой волей, с жадностью, с чванством. Узнав теперь немцев, мы не обратим нашего гнева на машины: мы не спутаем виновников злодеяния. Мы будем бережно относиться к хозяйственному инвентарю нашей страны. Мы отстроим трижды нам дорогие заводы Сталинграда. Но за двадцать месяцев войны мы еще острее почувствовали роль человека, его сложность, его высоту.
Наша война, оставаясь защитой родной земли, приобретает всемирное историческое значение: мы защищаем человека от взбесившихся машин. Если бы Германия вышла победительницей — это означало бы конец всей человеческой культуры, конец дерзаний и страстей, конец прогресса, конец искусства и любви. Немцы все заменили бы автоматами. Защищая родное село — Русский Брод, Успенку или Тарасовку, воины Красной Армии одновременно защищают «мыслящий тростник», гений Пушкина, Шекспира, Гете, Гюго, Сервантеса, Данте, пламя Прометея, путь Галилея и Коперника, Ньютона и Дарвина, многообразие, глубину, полноту человека. Вот почему с таким волнением следят за малейшими боевыми эпизодами на Кубани или у Ильменя все умы человечества, все сердца пяти частей света. Под угрозу поставлена не та или иная страна, не тот или иной строй, не те или иные идеи, под угрозу поставлен человек, его душевные богатства, его рост, его достоинство.
Все знают, как много нам стоили двадцать месяцев беспримерных битв. Я говорю не о материальных потерях. Я знаю, как быстро наш талантливый и страстный народ отстроит разрушенные города. Я говорю о людях: о потере лучших, смелых, чистейших. Эти потери невозвратимы. Но есть у нас утешение: потеряв на войне много прекрасных людей, мы укрепили понятие человека. Может быть, внешне война и делает солдата грубее, но сердце под броней хранит нежнейшие чувства. Ожили в наши дни архаические, казалось, слова: добро, верность, благородство, вдохновение, самопожертвование — они отвечают нашим чувствам. В борьбе против немецких автоматов человек не только вырос, он возрос. В этом историческое значение нашей войны. Мы часто ее называем «священной» — лучше не скажешь: воистину священная война за человека.
24 апреля 1943 г.
Возвращение Прозерпины
Есть в самой сущности весны нечто бесконечно близкое нам, нашему строю чувств, тому делу, за которое мы боремся и умираем. Я говорю о первом глубоком волнении при виде травы на поле, изрытом снарядами, или птицы, прилетевшей в лес, изуродованный минами.
Каким бы строгим испытаньямВы ни были подчинены, —Что устоит перед дыханьемИ первой встречею весны!
Вдумываясь в природу этого волнения, видишь, что нас потрясает торжество жизни, преодолевающей холод, тлен, лед. Человечество издавна связывало приход весны с прекрасными мифами о возрождении жизни. Задолго до того, как в римских катакомбах первые христиане ранней весной шептали друг другу о воскресении из мертвых, в Греции люди праздновали возвращение юной и прекрасной Прозерпины. Согласно мифу, Прозерпину похитил владыка Аида, господин преисподней Плутон. Но весной заплаканная, бледная Прозерпина подымалась из тьмы, из холода, из небытия. Ее не могли удержать все стражи ада. Она подымалась, как трава, как жизнь.
Я думаю о Прозерпине, глядя на карту Европы: ее похитил маленький человечек с лицом приказчика и с сердцем хорька, честолюбец, ставший тюремщиком мира. Глядя на пепелище Вязьмы, разговаривая с грустными тенями Курска, можно понять, в какое подземное царство заключена Прозерпина-Европа.
Небольшой кусок земли среди морей — такова она на карте, но это — концентрат человеческой воли, сгусток мыслей и чувств. Сколько нужно было веков, гения, борьбы, крови, пота, слез, чтобы создать ее такой, какой она была в те доисторические дни, когда Гитлер в мюнхенской пивнушке мечтал о «новом порядке»! На Вальхерене день и ночь рыбаки укрепляли плотины, отстаивая остров от моря. Голландия была страной, отвоеванной у стихии: море увели в каналы, и весной на полях цвели пестрые тюльпаны. Маяковский в своих путевых записках отметил трудолюбие Франции. Ее лозы казались мудрыми академиками. Возле Тромзе в короткое полярное лето на крохотном кусочке земли, среди скал, сторож маяка заботливо выращивал цветы юга. Датчане в особые книжки заносили не только вес, но и настроение каждой коровы. Гончар Андалузии превращал ком глины в античную вазу; а словацкие крестьянки вышивали, как сказочные феи. На огромных заводах изготовлялись часы, которые не должны были отстать в год больше, чем на три секунды. Ученые страстно разглядывали атом. Прозерпина не знала, что дурной живописец мечтает о «новом порядке». Она не знала, что плут Розенберг уже готовит трактаты о «мистике крови». Она слышала, как чванливые и жадные бюргеры Германии твердили о «жизненном пространстве», но она не хотела понять, что «жизненное пространство» — это она, Прозерпина-Европа.