Купавна - Николай Алексеевич Городиский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот одно из его писем. Дружба не отправил его адресату. Может, постеснялся? Это письмо ему помогали писать друзья.
«Ты, Владимир Иннокентьевич, справляешься о моем здоровье. Отвечаю — ничего себе, спасибо. Как говорится, здравствую тяжелоздоровый. Случается, кожа на голове трещит. Ощущение такое, будто кто-то хватает меня за волосы и начинает скальпировать, а я «руками вожу», следует понимать — руковожу операцией этой: командую собой и этим другим или как бы консультирую, чтоб не так больно было.
Давеча Светлана навестила меня. После ее ухода я уснул. Приснилось, будто нахожусь в лесу, прислонившись спиной к дубу, тому самому, который с буслами у детского сада на месте довоенного нашего дома; но только переместился тот дуб от нашего бывшего дома в лес, точно сами аисты перенесли его и разбросали надо мной в небе свои разноцветные перья, а дуб будто шевелит ветвями, нашептывая мне мои же воспоминания.
Передо мной была та, которую я знал и любил с самого детства и которой сегодня назначил свидание. Мне стало неудобно перед ней, что она застала меня с головной болью. Я извинился: «Прости, моя милая Купавна, что я так встречаю тебя!» И она притянула меня к себе: «Ничего, не беспокойся, мой Дружба! Я все понимаю. Во всем, что произошло с нами, я виновата. И в том, что заставила тебя так долго ждать. Никак не могла переправиться через реки расстояний, что-то не ладилось у перевозчиков». Я осторожно взял ее за плечи: «Да, долго тебя ждал. Отчаялся, думал, не придешь. От этого и голова разболелась, но уходить не хотел. Мне ничего не оставалось делать, как горячо спорить с тем существом, которое засело во мне и которое твердит, что я лгун. Но как Оно не право!.. Я так люблю лес, осень, тебя и нашу прекрасную родину». «Спасибо, родной! — сверкнула она лучистыми глазами и, будто солнышко, окатила меня своим душевным теплом. — О мой Купавый молодец! Ты — моя осенняя песня! Разве тебе не понятно, что ты для меня — вторая молодость, вторая жизнь? Я люблю тебя так, как не любила никого и никогда. И вечно буду любить. — Она горячо обняла меня: — Знаешь, у меня тимтатура!» — И поцеловала…
На душе стало легко, как в детстве. И мой враг словно бы притих во мне.
Мы долго бродили по осеннему золотому ковру. Когда вышли на опушку леса, над нами с прощальными криками пролетела стая черных скворцов. Солнце пряталось за вершины деревьев. Кармин вечерней зари постепенно начал растворяться в лазури небосвода, окрашивая его в сиреневый цвет.
Мы долго шли молча, не нарушая душевного покоя друг друга. Но я все чаще ловил себя на мысли, что пришел на свидание с каким-то определенным намерением, что мне надо было давно что-то сделать и поспешить еще куда-то. Но что и куда, не мог объяснить. Вероятно, моя неопределенность передалась ей. Она остановилась. Губы ее вздрагивали, резче обозначилась ямочка на подбородке, влажно блеснули широко раскрывшиеся глаза: «Милый, почему ты приумолк? О чем грустишь так, что и моему сердцу становится больно?»
Немного подумав, будто опять поспорив с тем, кто засел во мне, я ответил: «О моя Купавна! Ты не представляешь, что пришлось мне пережить и прочувствовать и как много хотелось бы еще чувствовать и переживать. Сегодня, когда я ожидал тебя, вся жизнь моя прошла передо мной, будто фильм на киноэкране. Да только ли моя?.. Скажи, ты, часом, не знаешь, что стряслось с Дусей Гончаренко? Зачем она куда-то ушла со Шкредом, неужто изменила нам?»
Она бережно взяла меня под локоть, точно боялась, что я могу не удержаться на ногах, произнесла вполголоса несколько добродушно-недоумевающих слов, из которых я уловил одно лишь детское, ласковое и успокаивающее: «Тимтатурный». Потом она прибавила: «Ты требуешь от меня быть ветром над твоим нестерпимо жарким костром. Но зачем его раздувать еще больше? Успокойся, Дуся ушла со Шкредом не затем, чтобы изменить нам. Ведь ты же для виду согласился когда-то пойти на службу к гитлеровцам! А чего не сделает мать во имя спасения своего ребенка!» Я невольно перебил ее: «По-твоему, Гончаренко во имя спасения своей девочки изменила нам?» — «Ты же не изменил! Дуся не хуже тебя». — «Ты хочешь сказать, что Гончаренко погибла?» — «Не сомневайся. Она не просто ушла из жизни. Не то что я. Дуся выше меня». — «Но ведь ты со мной сейчас. Значит, ты не умирала, живешь на свете!» — «Это, милый, потому, что ты остался в живых. А Дуся со Степой… Какой ты, право, глупенький! И нос сапожком…»
Вновь появилась боль в моей голове, так что нельзя было не признаться Регине: «Я устал от боли и вот уснул, сидя у дерева, чтобы отдохнуть. Точнее, не просто уснул, как это бывает у нас, у живых людей, а отделился от окружающего, забылся, переселился в воспоминания и увидел всю жизнь. И передо мной встал вопрос: кто мой враг?» Она вроде бы догадалась к чему я клоню. «Скажи, Колюшка, мой Дружба, должно быть, боль твоя происходит оттого, что тебе не с кем поделиться своими горестями?» Она озарила меня, и я ответил: «Да, Регинушка, жизнь моя сложилась именно так, что все горькие переживания я нераздельно несу в себе. Я никому не доверяю их, кроме тебя, высшей для меня благодетели, ибо ты — моя любовь. Делюсь с людьми только тем, что может доставить им радость. Даже не делюсь, а отдаю им все хорошее. И то же — неблагодарным человечкам, за что получаю от них какую-нибудь подлость, особенно когда дрался, уже после войны, за наши степные курганы. Все горькое, ни с кем не разделяя его и ото всех скрывая, ношу в своем сердце, чтобы своей болью не причинять боли другим людям. Стараюсь не просить ни у кого помощи».
В глазах Регины будто вспыхнули молнии. «Но почему еще при моей жизни ты не поделился со мной всем, что у тебя было, не ответил на мои письма? Мне надо знать все — плохое и хорошее — в твоей жизни, чтобы не мучил тебя враг твой — одиночество. Сейчас же расскажи!»
О чем рассказывал, не знаю, ибо вскоре проснулся, и первой мыслью было: