Том 8. Повести и рассказы 1868-1872 - Иван Тургенев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я начал ему доказывать, что Сусанна непременно отравилась, а может быть, и отравлена была, и что этого нельзя так оставить…
Фустов уставился на меня.
— Что же тут делать? — сказал он, медленно и широко моргая. — Хуже ведь… если узнают. Хоронить не станут. Оставить надо… так.
Мне эта, впрочем, очень простая мысль в голову не приходила. Практический смысл моего приятеля не изменил ему!
— Когда… ее хоронят? — продолжал он с той же расстановкой.
— Завтра.
— Ты пойдешь?
— Да.
— В дом или прямо в церковь?
— И в дом и в церковь; а оттуда на кладбище.
— А я не пойду… Я не могу, не могу, — прошептал Фустов и начал всхлипывать. Он и поутру на тех же самых словах зарыдал. Я заметил, это часто случается с плачущим; точно будто одним известным словам, большею частью незначительным, — но именно этим словам, а не другим, — дано раскрыть источник слез в человеке, потрясти его, возбудить в нем чувство жалости и к другому и к самому себе… Помнится, одна крестьянка, рассказывая при мне про внезапную смерть своей дочери во время обеда, так и заливалась и не могла продолжать начатого рассказа, как только произносила следующую фразу: «Я ей говорю: Фекла? А она мне: мамка, соль-то ты куда… соль куда… со-оль…» Слово: «соль» ее убивало. Но меня, так же как и поутру, мало трогали слезы Фустова. Я не постигал, каким образом он мог не спросить меня, не оставила ли Сусанна чего-нибудь для него? Вообще их взаимная любовь была для меня загадкой: она так и осталась загадкой для меня.
Поплакавши минут с десять, Фустов встал, лег на диван, повернулся лицом к стене и остался неподвижен. Я подождал немного, но, видя, что он не шевелится и не отвечает на мои вопросы, решил удалиться. Я, быть может, взвожу на него напраслину, но едва ли он не заснул. Впрочем, это еще бы не доказывало, чтоб он не чувствовал огорчения… а только природа его была так устроена, что не могла долго выносить печальные ощущения… Уж больно нормальная была природа!
XXНа следующий день, ровно в одиннадцать часов, я был на месте. Тонкая крупа сеялась с низкого неба, мороз стоял небольшой, готовилась оттепель, но в воздухе ходили резкие, неприятные струи… Самая была великопостная, простудная погода. Я застал г. Ратча на крыльце его дома. В черном фраке с плерезами, без шляпы на голове, он суетился, размахивал руками, бил себя по ляжкам, кричал то в дом, то на улицу, в направлении тут же стоявших погребальных дрог с белым катафалком и двух ямских карет, возле которых четыре гарнизонные солдата в траурных мантиях на старых шинелях и траурных шляпах на сморщенных лицах задумчиво тыкали в рыхлый снег ручками факелов. Седая шапка волос так и вздымалась над красным лицом г-на Ратча, и голос его, этот медный голос, обрывался от натуги. «Что же ельнику! ельнику! сюда! Ветвей еловых! — вопил он. — Сейчас гроб выносить будут! Ельнику!» — воскликнул он еще раз и вскочил в дом. Оказалось, что, несмотря на мою аккуратность, я опоздал: г. Ратч счел за нужное поспешить. Служба уже отошла: священники, — из коих один имел камилавку, а другой, помоложе, очень тщательно расчесал и примаслил волосы, — появились вместе с причетом на крыльце. Вскоре показался и гроб, несомый кучером, двумя дворниками и водовозом. Г-н Ратч шел сзади, придерживаясь концами пальцев за крышу, и всё твердил: «Легче, легче!» За ним вперевалочку плелась Элеонора Карповна, в черном платье, тоже с плерезами, окруженная всем своим семейством; после всех выступал Виктор в новеньком мундире, при шпаге, с флером на рукоятке. Носильщики, кряхтя и перекоряясь, поставили гроб на дроги; гарнизонные солдаты зажгли факелы, которые тотчас же затрещали и задымились, раздался плач забредшей салопницы, дьячки запели, снежная крупа внезапно усилилась и завертелась «белыми мухами», г. Ратч крикнул: «С богом! трогай!» — и процессия тронулась. Кроме семейства г. Ратча, провожавших гроб было всего пять человек: отставной, очень поношенный офицер путей сообщения с полинялою лентой Станислава на шее, едва ли не взятой на прокат; помощник квартального надзирателя, крошечный человечек, с смиренным лицом и жадными глазами; какой-то старичок в камлотовом капоте; чрезвычайно толстый рыбный торговец в купеческой синей чуйке и с запахом своего товара, — и я. Отсутствие женского пола (ибо не было возможности причислить к нему двух теток Элеоноры Карповны, сестер колбасника, да еще какую-то кривобокую девицу в синих очках на синем носе), отсутствие приятельниц и подруг меня сперва поразило; но, поразмыслив, я сообразил, что Сусанна, с ее нравом, воспитанием, с ее воспоминаниями, не могла иметь подруг в той среде, где она жила.
В церковь, напротив, собралось довольно много разного народа. Между прочими я увидел у клироса и того странного господина, который накануне заговорил со мной на улице; он был, как говорится, темнее ночи, не молился, не оборачивал головы и, прощаясь с покойницей, низко поклонился ей, но не дал ей последнего лобызанья. Г-н Ратч, тот, напротив, очень развязно исполнил этот ужасный обряд, с почтительным наклонением корпуса пригласил к гробу офицера со Станиславом, точно угощая его, и высоко, с размаха, поднимая под мышки своих детей, поочередно подносил их к телу. Элеонора Карповна, простившись с Сусанной, вдруг разрюмилась на всю церковь; однако скоро успокоилась и всё спрашивала раздраженным шёпотом: где же ее ридикюль? Виктор держался в стороне и всей своей осанкой, казалось, хотел дать понять, как далек он от всех подобных обычаев и как он только долг приличия исполняет. Больше всех изъявил сочувствия старичок в капоте, бывший лет пятнадцать тому назад землемером в Тамбовской губернии и с тех пор не видавший Ратча; он Сусанны не знал вовсе, но успел уже выпить две рюмки водки в буфете. Тетушка моя также приехала в церковь. Она почему-то узнала, что покойница была именно та барышня, которая посетила меня, и пришла в волнение неописанное! Подозревать меня в дурном поступке она не решалась, но изъяснить такое странное стечение обстоятельств также не могла… Чуть ли не вообразила она, что Сусанна из любви ко мне решилась на самоубийство, и, облекшись в самые темные одежды, с «округленным сердцем и слезами, на коленях молилась об успокоении души новопреставленной, поставила рублевую свечу образу Утоления Печали… «Амишка» также с ней приехала и также молилась, но больше всё на меня посматривала и ужасалась… Эта старая девица была, увы! ко мне неравнодушна. Выходя из церкви, тетушка раздала бедным все свои деньги, свыше десяти рублей.
Кончилось наконец прощание. Принялись закрывать гроб. В течение всей службы у меня духа не хватило прямо посмотреть на искаженное лицо бедной девушки; но каждый раз, как глаза мои мельком скользили по нем, «он не пришел, он не пришел», казалось мне, хотело сказать оно. Стали взводить крышу над гробом. Я не удержался, бросил быстрый взгляд на мертвую. «Зачем ты это сделала?» — спросил я невольно… «Он не пришел!» — почудилось мне в последний раз…
Молоток застучал по гвоздям, и всё было кончено.
XXIВслед за гробом двинулись мы на кладбище. Больше часу продолжалось поминальное шествие. Погода делалась всё хуже. Виктор с полдороги сел в карету; но г. Ратч выступал бодро по талому снегу; точно так он, должно быть, выступал, и тоже по снегу, когда, после рокового свидания с Семеном Матвеичем, он с торжеством вел к себе в дом навсегда погубленную им девушку. Волосы «ветерана», его брови опушились снежинками; он то пыхтел и покрикивал, то, мужественно забирая в себя дух, округлял свои крепкие глянцевитые щеки… Право, можно было подумать, что он смеется. «После моей смерти пенсия должна перейти к Ивану Демьянычу», — вспомнились мне опять слова Сусанниной тетрадки. Вчерашний незнакомец также шел за гробом, в двух шагах от г. Ратча: он стискивал губы, хмурился и по временем значительно потрясал головою. Г-н Ратч, казалось, не знал хорошенько, что это за человек, и не понимал, зачем он к нам присоединился. Пришли мы наконец на кладбище; добрались до свежевырытой могилы. Последний обряд совершился скоро: все продрогли, все торопились. Гроб на веревках скользнул в зияющую яму; принялись забрасывать ее землею. Г-н Ратч и тут показал бодрость своего духа; он так проворно, с такой силой, с таким размахом бросал комки земли на крышу гроба, так выставлял при этом ногу вперед и там молодецки закидывал свой торс… энергичнее он бы не мог действовать, если б ему пришлось побивать каменьями лютейшего своего врага. Мрачный незнакомец стоял за самой его спиной и до пронзительности внимательно, ястребиным взглядом следил за каждым его движением. Виктор по-прежнему держался в стороне; он всё кутался в шинель и проводил подбородком по бобру воротника; остальные дети г. Ратча усердно подражали родителю. Швырять песком и землею доставляло им великое удовольствие, за что их, впрочем, и винить нельзя. Холмик появился на месте ямы; мы уже собирались расходиться, как вдруг г. Ратч, повернувшись по-военному налево кругом и хлопнув себя по ляжке, объявил нам всем, «господам мужчинам», что приглашает нас, а также и «почтенное священство», на «поминательный» стол, устроенный в недальнем расстоянии от кладбища, в главной зале весьма приличного трактира, «стараньями любезнейшего нашего Сигизмунда Сигизмундовича…» При этих словах он указал на помощника квартального надзирателя и прибавил, что, при всей своей горести и лютеранской религии, он, Иван Демьянов Ратч, как истый русский человек, дорожит пуще всего русскими древними обычаями. «Супруга моя, — воскликнул он, — и какие с ней пожаловали дамы, пускай домой поедут, а мы, господа мужчины, помянем скромной трапезой тень усопшей рабы твоея!» Предложение г. Ратча было принято с искренним сочувствием; священство как-то внушительно переглянулось меж собою, а офицер путей сообщения потрепал Ивана Демьяныча по плечу и назвал его патриотом и душою общества.